emou.ru

Гончаров И. А «Мильон терзаний» (критический этюд). Мильон терзаний Мильон терзаний гончаров краткое

/Иван Александрович Гончаров (1812-1891).
"Горе от ума" Грибоедова — Бенефис Монахова , ноябрь 1871 г./

Комедия "Горе от ума" держится каким-то особняком в литературе и отличается моложавостью, свежестью и более крепкой живучестью от других произведений слова. Она, как столетний старик, около которого все, отжив по очереди свою пору, умирают и валятся, а он ходит, бодрый и свежий, между могилами старых и колыбелями новых людей. И никому в голову не приходит, что настанет когда-нибудь и его черед.

Все знаменитости первой величины, конечно, недаром, поступили в так называемый "храм бессмертия". У всех у них много, а у иных, как, например, у Пушкина, гораздо более прав на долговечность, нежели у Грибоедова. Их нельзя близко и ставить одного с другим. Пушкин громаден, плодотворен, силен, богат. Он для русского искусства то же, что Ломоносов для русского просвещения вообще. Пушкин занял собою всю эпоху, сам создал другую, породил школы художников, — взял себе в эпохе все, кроме того, что успел взять Грибоедов и до чего не договорился Пушкин.

Несмотря на гений Пушкина, передовые его герои, как герои его века, уже бледнеют и уходят в прошлое. Гениальные создания его, продолжая служить образцами и источником искусству, — сами становятся историей. Мы изучили Онегина, его время и его среду, взвесили, определили значение этого типа, но не находим уже живых следов этой личности в современном веке, хотя создание этого типа останется неизгладимым в литературе. <...>

"Горе от ума" появилось раньше Онегина, Печорина, пережило их, прошло невредимо чрез гоголевский период, прожило эти полвека со времени своего появления и все живет своею нетленною жизнью, переживет и еще много эпох и все не утратит своей жизненности.

Отчего же это, и что такое вообще "Горе от ума"? <...>

Одни ценят в комедии картину московских нравов известной эпохи, создание живых типов и их искусную группировку. Вся пьеса представляется каким-то кругом знакомых читателю лиц, и притом таким определенным и замкнутым, как колода карт. Лица Фамусова, Молчалина, Скалозуба и другие врезались в память так же твердо, как короли, валеты и дамы в картах, и у всех сложилось более или менее согласное понятие о всех лицах, кроме одного — Чацкого. Так все они начертаны верно и строго и так примелькались всем. Только о Чацком многие недоумевают: что он такое? Он как будто пятьдесят третья какая-то загадочная карта в колоде. Если было мало разногласия в понимании других лиц, то о Чацком, напротив, разноречия не кончились до сих пор и, может быть, не кончатся еще долго.

Другие, отдавая справедливость картине нравов, верности типов, дорожат более эпиграмматической солью языка, живой сатирой — моралью, которою пьеса до сих пор, как неистощимый колодезь, снабжает всякого на каждый обиходный шаг жизни.

Но и те и другие ценители почти обходят молчанием самую "комедию", действие, и многие даже отказывают ей в условном сценическом движении. <...>

Комедия "Горе от ума" есть и картина нравов, и галерея живых типов, и вечно острая, жгучая сатира, и вместе с тем и комедия, и скажем сами за себя — больше всего комедия — какая едва ли найдется в других литературах. <...> Как картина, она, без сомнения, громадна. Полотно ее захватывает длинный период русской жизни — от Екатерины до императора Николая. В группе двадцати лиц отразилась, как луч света в капле воды, вся прежняя Москва, ее рисунок, тогдашний ее дух, исторический момент и нравы. И это с такою художественною, объективною законченностью и определенностью, какая далась у нас только Пушкину и Гоголю. <...>

И общее и детали, все это не сочинено, а так целиком взято из московских гостиных и перенесено в книгу и на сцену, со всей теплотой и со всем "особым отпечатком" Москвы, — от Фамусова до мелких штрихов, до князя Тугоуховского и до лакея Петрушки, без которых картина была бы неполна.

Однако для нас она еще не вполне законченная историческая картина: мы не отодвинулись от эпохи на достаточное расстояние, чтоб между ею и нашим временем легла непроходимая бездна. Колорит не сгладился совсем; век не отделился от нашего, как отрезанный ломоть: мы кое-что оттуда унаследовали, хотя Фамусовы, Молчалины, Загорецкие и прочие видоизменились так, что не влезут уже в кожу грибоедовских типов. Резкие черты отжили, конечно: никакой Фамусов не станет теперь приглашать в шуты и ставить в пример Максима Петровича, по крайней мере так положительно и явно. Молчалин, даже перед горничной, втихомолку, не сознается теперь в тех заповедях, которые завещал ему отец; такой Скалозуб, такой Загорецкий невозможны даже в далеком захолустье. Но пока будет существовать стремление к почестям помимо заслуги, пока будут водиться мастера и охотники угодничать и "награжденья брать и весело пожить", пока сплетни, безделье, пустота будут господствовать не как пороки, а как стихии общественной жизни, — до тех пор, конечно, будут мелькать и в современном обществе черты Фамусовых, Молчалиных и других. <...>

Соль, эпиграмма, сатира, этот разговорный стих, кажется, никогда не умрет, как и сам рассыпанный в них острый и едкий, живой русский ум, который Грибоедов заключил, как волшебник духа какого-нибудь, в свой замок, и он рассыпается там злобным смехом. Нельзя представить себе, что могла явиться когда-нибудь другая, более естественная, простая, более взятая из жизни речь. Проза и стих слились здесь во что-то нераздельное, затем, кажется, чтоб их легче было удержать в памяти и пустить опять в оборот весь собранный автором ум, юмор, шутку и злость русского ума и языка. Этот язык также дался автору, как далась группа этих лиц, как дался главный смысл комедии, как далось все вместе, будто вылилось разом, и все образовало необыкновенную комедию — и в тесном смысле как сценическую пьесу, и в обширном — как комедию жизни. Другим ничем, как комедией, она и не могла бы быть. <...>

Давно привыкли говорить, что нет движения, то есть нет действия в пьесе. Как нет движения? Есть — живое, непрерывное, от первого появления Чацкого на сцене до последнего его слова: "Карету мне, карету!"

Это — тонкая, умная, изящная и страстная комедия в тесном, техническом смысле, — верная в мелких психологических деталях, но для зрителя почти неуловимая, потому что она замаскирована типичными лицами героев, гениальной рисовкой, колоритом места, эпохи, прелестью языка, всеми поэтическими силами, так обильно разлитыми в пьесе. <...>

Главная роль, конечно, — роль Чацкого, без которой не было бы комедии, а была бы, пожалуй, картина нравов.

Сам Грибоедов приписал горе Чацкого его уму, а Пушкин отказал ему вовсе в уме 2 .

Можно бы было подумать, что Грибоедов, из отеческой любви к своему герою, польстил ему в заглавии, как будто предупредив читателя, что герой его умен, а все прочие около него не умны.

И Онегин и Печорин оказались неспособны к делу, к активной роли, хотя оба смутно понимали, что около них все истлело. Они были даже "озлоблены", носили в себе и "недовольство" и бродили, как тени, с "тоскующею ленью". Но, презирая пустоту жизни, праздное барство, они поддавались ему и не подумали ни бороться с ним, ни бежать окончательно. <...>

Чацкий, как видно, напротив, готовился серьезно к деятельности. Он "славно пишет, переводит", говорит о нем Фамусов, и все твердят о его высоком уме. Он, конечно, путешествовал недаром, учился, читал, принимался, как видно, за труд, был в сношениях с министрами и разошелся — не трудно догадаться почему.

Служить бы рад, — прислуживаться тошно, —

намекает он сам. О "тоскующей лени, о праздной скуке" и помину нет, а еще менее о "страсти нежной", как о науке и о занятии. Он любит серьезно, видя в Софье будущую жену. Между тем Чацкому досталось выпить до дна горькую чашу — не найдя ни в ком "сочувствия живого", и уехать, увозя с собой только "мильон терзаний". <...> Проследим слегка ход пьесы и постараемся выделить из нее драматический интерес комедии, то движение, которое идет через всю пьесу, как невидимая, но живая нить, связующая все части и лица комедии между собою.

Чацкий вбегает к Софье, прямо из дорожного экипажа, не заезжая к себе, горячо целует у ней руку, глядит ей в глаза, радуется свиданию, в надежде найти ответ прежнему чувству — и не находит. Его поразили две перемены: она необыкновенно похорошела и охладела к нему — тоже необыкновенно.

Это его и озадачило, и огорчило, и немного раздражило. Напрасно он старается посыпать солью юмора свой разговор, частию играя этой своей силой, чем, конечно, прежде нравился Софье, когда она его любила, — частию под влиянием досады и разочарования. Всем достается, всех перебрал он — от отца Софьи до Молчалина — и какими меткими чертами рисует он Москву — и сколько из этих стихов ушло в живую речь! Но все напрасно: нежные воспоминания, остроты — ничто не помогает. Он терпит от нее одни холодности, пока, едко задев Молчалина, он не задел за живое и ее. Она уже с скрытой злостью спрашивает его, случилось ли ему хоть нечаянно "добро о ком-нибудь сказать", и исчезает при входе отца, выдав последнему почти головой Чацкого, то есть объявив его героем рассказанного перед тем отцу сна.

С этой минуты между ею и Чацким завязался горячий поединок, самое живое действие, комедия в тесном смысле, в которой принимают близкое участие два лица, Молчалин и Лиза.

Всякий шаг Чацкого, почти всякое слово в пьесе тесно связаны с игрой чувства его к Софье, раздраженного какою-то ложью в ее поступках, которую он и бьется разгадать до самого конца. Весь ум его и все силы уходят в эту борьбу: она и послужила мотивом, поводом к раздражениям, к тому "мильону терзаний", под влиянием которых он только и мог сыграть указанную ему Грибоедовым роль, роль гораздо большего, высшего значения, нежели неудачная любовь, словом, роль, для которой и родилась вся комедия.

Чацкий почти не замечает Фамусова, холодно и рассеянно отвечает на его вопрос, где был? "Теперь мне до того ли?" — говорит он и, обещая приехать опять, уходит, проговаривая из того, что его поглощает:

Как Софья Павловна у вас похорошела!

Во втором посещении он начинает разговор опять о Софье Павловне: "Не больна ли она? не приключилось ли ей печали?" — и до такой степени охвачен и подогретым ее расцветшей красотой чувством и ее холодностью к нему, что на вопрос отца, не хочет ли он на ней жениться, в рассеянности спрашивает: "А вам на что?" И потом равнодушно, только из приличия дополняет:

Пусть я посватаюсь, вы что бы мне сказали?

И почти не слушая ответа, вяло замечает на совет "послужить":

Служить бы рад,— прислуживаться тошно!

Он и в Москву, и к Фамусову приехал, очевидно, для Софьи и к одной Софье. До других ему дела нет; ему и теперь досадно, что он вместо нее нашел одного Фамусова. "Как здесь бы ей не быть?" — задается он вопросом, припоминая прежнюю юношескую свою любовь, которую в нем "ни даль не охладила, ни развлечение, ни перемена мест", — и мучается ее холодностью.

Ему скучно и говорить с Фамусовым — и только положительный вызов Фамусова на спор выводит Чацкого из его сосредоточенности.

Вот то-то, все вы гордецы: Смотрели бы, как делали отцы 3 , Учились бы, на старших глядя! —

говорит Фамусов и затем чертит такой грубый и уродливый рисунок раболепства, что Чацкий не вытерпел и в свою очередь сделал параллель века "минувшего" с веком "нынешним". Но все еще раздражение его сдержанно: он как будто совестится за себя, что вздумал отрезвлять Фамусова от его понятий; он спешит вставить, что "не о дядюшке его говорит", которого привел в пример Фамусов, и даже предлагает последнему побранить и свой век, наконец, всячески старается замять разговор, видя, как Фамусов заткнул уши, — успокаивает его, почти извиняется.

Длить споры не мое желанье, —

говорит он. Он готов опять войти в себя. Но его будит неожиданный намек Фамусова на слух о сватовстве Скалозуба. <...>

Эти намеки на женитьбу возбудили подозрения Чацкого о причинах перемены к нему Софьи. Он даже согласился было на просьбу Фамусова бросить "завиральные идеи" и помолчать при госте. Но раздражение уже шло crescendo 4 , и он вмешался в разговор, пока небрежно, а потом, раздосадованный неловкой похвалой Фамусова его уму и прочее, возвышает тон и разрешается резким монологом: "А судьи кто?" и т. д. Тут уже завязывается другая борьба, важная и серьезная, целая битва. Здесь в нескольких словах раздается, как в увертюре опер, главный мотив, намекается на истинный смысл и цель комедии. Оба, Фамусов и Чацкий, бросили друг другу перчатку:

Смотрели бы, как делали отцы, Учились бы, на старших глядя! -

раздался военный клик Фамусова. А кто эти старшие и "судьи"?

За дряхлостию лет 5 К свободной жизни их вражда непримирима, —

отвечает Чацкий и казнит —

Прошедшего житья подлейшие черты.

Образовались два лагеря, или, с одной стороны, целый лагерь Фамусовых и всей братии "отцов и старших", с другой — один пылкий и отважный боец, "враг исканий". <...> Фамусов хочет быть "тузом" — "есть на серебре и на золоте, ездить цугом, весь в орденах, быть богатым и видеть детей богатыми, в чинах, в орденах и с ключом" — и так без конца, и все это только за то, что он подписывает бумаги, не читая и боясь одного, "чтоб множество не накопилось их".

Чацкий рвется к "свободной жизни", "к занятиям" наукой и искусством и требует "службы делу, а не лицам" и т. д. На чьей стороне победа? Комедия дает Чацкому только "мильон терзаний " и оставляет, по-видимому, в том же положении Фамусова и его братию, в каком они были, ничего не говоря о последствиях борьбы.

Теперь нам известны эти последствия. Они обнаружились с появлением комедии, еще в рукописи, в свет — и как эпидемия охватили всю Россию.

Между тем интрига любви идет своим чередом, правильно, с тонкою психологическою верностью, которая во всякой другой пьесе, лишенной прочих колоссальных грибоедовских красот, могла бы сделать автору имя.

Обморок Софьи при падении с лошади Молчалина, ее участье к нему, так неосторожно высказавшееся, новые сарказмы Чацкого на Молчалина — все это усложнило действие и образовало тот главный пункт, который назывался в пиитиках завязкою. Тут сосредоточился драматический интерес. Чацкий почти угадал истину. <...>

В третьем акте он раньше всех забирается на бал, с целью "вынудить признанье" у Софьи — и с дрожью нетерпенья приступает к делу прямо с вопросом: "Кого она любит?"

После уклончивого ответа она признается, что ей милее его "иные". Кажется, ясно. Он и сам видит это и даже говорит:

И я чего хочу, когда все решено? Мне в петлю лезть, а ей смешно!

Однако лезет, как все влюбленные, несмотря на свой "ум", и уже слабеет перед ее равнодушием. <...>

Следующая сцена его с Молчалиным, вполне обри- совывающая характер последнего, утверждает Чацкого окончательно, что Софья не любит этого соперника.

Обманщица смеялась надо мною! —

замечает он и идет навстречу новым лицам.

Комедия между ним и Софьей оборвалась; жгучее раздражение ревности унялось, и холод безнадежности пахнул ему в душу.

Ему оставалось уехать; но на сцену вторгается другая, живая, бойкая комедия, открывается разом несколько новых перспектив московской жизни, которые не только вытесняют из памяти зрителя интригу Чацкого, но и сам Чацкий как будто забывает о ней и мешается в толпу. Около него группируются и играют, каждое свою роль, новые лица. Это бал, со всей московской обстановкой, с рядом живых сценических очерков, в которых каждая группа образует свою отдельную комедию, с полною обрисовкою характеров, успевших в нескольких словах разыграться в законченное действие.

Разве не полную комедию разыгрывают Горичевы? 6 Этот муж, недавно еще бодрый и живой человек, теперь опустившийся, облекшийся, как в халат, в московскую жизнь, барин, "муж-мальчик, муж-слуга, идеал московских мужей", по меткому определению Чацкого, — под башмаком приторной, жеманной, светской супруги, московской дамы?

А эти шесть княжен и графиня-внучка, — весь этот контингент невест, "умеющих, по словам Фамусова, принарядить себя тафтицей, бархатцем и дымкой", "поющих верхние нотки и льнущих к военным людям"?

Эта Хлестова, остаток екатерининского века, с моськой, с арапкой-девочкой, — эта княгиня и князь Петр Ильич — без слова, но такая говорящая руина прошлого; Загорецкий, явный мошенник, спасающийся от тюрьмы в лучших гостиных и откупающийся угодливостью, вроде собачьих поносок — и эти N.N., и все толки их, и все занимающее их содержание!

Наплыв этих лиц так обилен, портреты их так рельефны, что зритель хладеет к интриге, не успевая ловить эти быстрые очерки новых лиц и вслушиваться в их оригинальный говор.

Чацкого уже нет на сцене. Но он до ухода дал обильную пищу той главной комедии, которая началась у него с Фамусовым, в первом акте, потом с Молчалиным, — той битве со всей Москвой, куда он, по целям автора, затем и приехал.

В кратких, даже мгновенных встречах с старыми знакомыми, он успел всех вооружить против себя едкими репликами и сарказмами. Его уже живо затрогивают всякие пустяки — и он дает волю языку. Рассердил старуху Хлестову, дал невпопад несколько советов Горичеву, резко оборвал графиню-внучку и опять задел Молчалина.

Но чаша переполнилась. Он выходит из задних комнат уже окончательно расстроенный, и по старой дружбе, в толпе опять идет к Софье, надеясь хоть на простое сочувствие. Он поверяет ей свое душевное состояние... не подозревая, какой заговор созрел против него в неприятельском лагере.

"Мильон терзаний" и "горе!" — вот что он пожал за все, что успел посеять. До сих пор он был непобедим: ум его беспощадно поражал больные места врагов. Фамусов ничего не находит, как только зажать уши против его логики, и отстреливается общими местами старой морали. Молчалин смолкает, княжны, графини — пятятся прочь от него, обожженные крапивой его смеха, и прежний друг его, Софья, которую одну он щадит, лукавит, скользит и наносит ему главный удар втихомолку, объявив его, под рукой, вскользь, сумасшедшим.

Он чувствовал свою силу и говорил уверенно. Но борьба его истомила. Он, очевидно, ослабел от этого "мильона терзаний", и расстройство обнаружилось в нем так заметно, что около него группируются все гости, как собирается толпа около всякого явления, выходящего из обыкновенного порядка вещей.

Он не только грустен, но и желчен, придирчив. Он, как раненый, собирает все силы, делает вызов толпе — и наносит удар всем, — но не хватило у него мощи против соединенного нрага. <...>

Он перестал владеть собой и даже не замечает, что он сам составляет спектакль на бале. Он ударяется и в патриотический пафос, договаривается до того, что находит фрак противным "рассудку и стихиям", сердится, что ma- dame и mademoiselle не переведены на русский язык. <...>

Он точно "сам не свой", начиная с монолога "о французике из Бордо" — и таким остается до конца пьесы. Впереди пополняется только "мильон терзаний". <...>

Не только для Софьи, но и для Фамусова и всех его гостей, "ум" Чацкого, сверкавший, как луч света в целой пьесе, разразился в конце в тот гром, при котором крестятся, по пословице, мужики.

От грома первая перекрестилась Софья. <...>

Софья Павловна индивидуально не безнравственна: она грешит грехом неведения, слепоты, в которой жили все, —

Свет не карает заблуждений, Но тайны требует для них!

В этом двустишии Пушкина выражается общий смысл условной морали. Софья никогда не прозревала от нее и не прозрела бы без Чацкого никогда, за неимением случая. После катастрофы, с минуты появления Чацкого оставаться слепой уже невозможно. Его суда ни обойти забвением, ни подкупить ложью, ни успокоить — нельзя. Она не может не уважать его, и он будет вечным ее "укоряющим свидетелем", судьей ее прошлого. Он открыл ей глаза.

До него она не сознавала слепоты своего чувства к Молчалину и даже, разбирая последнего, в сцене с Чацким, по ниточке, сама собою не прозрела на него. Она не замечала, что сама вызвала его на эту любовь, о которой он, дрожа от страха, и подумать не смел. <...>

Софья Павловна вовсе не так виновна, как кажется.

Это — смесь хороших инстинктов с ложью, живого ума с отсутствием всякого намека на идеи и убеждения, путаница понятий, умственная и нравственная слепота — все это не имеет в ней характера личных пороков, а является, как общие черты ее круга. В собственной, личной ее физиономии прячется в тени что-то свое, горячее, нежное, даже мечтательное. Остальное принадлежит воспитанию.

Французские книжки, на которые сетует Фамусов, фортепиано (еще с аккомпанементом флейты), стихи, французский язык и танцы — вот что считалось классическим образованием барышни. А потом "Кузнецкий мост и вечные обновы", балы, такие, как этот бал у ее отца, и это общество — вот тот круг, где была заключена жизнь "барышни". Женщины учились только воображать и чувствовать и не учились мыслить и знать. <...> Но в Софье Павловне, спешим оговориться, то есть в чувстве ее к Молчалину, есть много искренности, сильно напоминающей Татьяну Пушкина. Разницу между ними кладет "московский отпечаток", потом бойкость, уменье владеть собой, которое явилось в Татьяне при встрече с Онегиным уже после замужества, а до тех пор она не сумела солгать о любви даже няне. Но Татьяна — деревенская девушка, а Софья Павловна — московская, по-тогдашнему, развитая. <...>

Громадная разница не между ею и Татьяной, а между Онегиным и Молчалиным. <...>

Вообще к Софье Павловне трудно отнестись не симпатично: в ней есть сильные задатки недюжинной натуры, живого ума, страстности и женской мягкости. Она загублена в духоте, куда не проникал ни один луч света, ни одна струя свежего воздуха. Недаром любил ее и Чацкий. После него она одна из всей этой толпы напрашивается на какое-то грустное чувство, и в душе читателя против нее нет того безучастного смеха, с каким он расстается с прочими лицами.

Ей, конечно, тяжелее всех, тяжелее даже Чацкого, и ей достается свой "мильон терзаний".

Чацкого роль — роль страдательная: оно иначе и быть не может. Такова роль всех Чацких, хотя она в то же время и всегда победительная. Но они не знают о своей победе, они сеют только, а пожинают другие — и в этом их главное страдание, то есть в безнадежности успеха.

Конечно, Павла Афанасьевича Фамусова он не образумил, не отрезвил и не исправил. Если б у Фамусова при разъезде не было "укоряющих свидетелей", то есть толпы лакеев и швейцара, — он легко справился бы с своим горем: дал бы головомойку дочери, выдрал бы за ухо Лизу и поторопился бы свадьбой Софьи с Скалозубом. Но теперь нельзя: наутро, благодаря сцене с Чацким, вся Москва узнает — и пуще всех "княгиня Марья Алексеевна". Покой его возмутится со всех сторон — и поневоле заставит кое о чем подумать, что ему в голову не приходило. Он едва ли даже кончит свою жизнь таким "тузом", как прежние. Толки, порожденные Чацким, не могли не всколыхать всего круга его родных и знакомых. Он уже и сам против горячих монологов Чацкого не находил оружия. Все слова Чацкого разнесутся, повторятся всюду и произведут свою бурю.

Молчалин, после сцены в сенях — не может оставаться прежним Молчалиным. Маска сдернута, его узнали, и ему, как пойманному вору, надо прятаться в угол. Горичевы, Загорецкий, княжны — все попали под град его выстрелов, и эти выстрелы не останутся бесследны. В этом до сих пор согласном хоре иные голоса, еще смелые вчера, смолкнут или раздадутся другие и за и против. Битва только разгоралась. Чацкого авторитет известен был и прежде, как авторитет ума, остроумия, конечно, знаний и прочего. У него есть уже и единомышленники. Скалозуб жалуется, что брат его оставил службу, не дождавшись чина, и стал книги читать. Одна из старух ропщет, что племянник ее, князь Федор, занимается химией и ботаникой. Нужен был только взрыв, бой, и он завязался, упорный и горячий — в один день в одном доме, но последствия его, как мы выше сказали, отразились на всей Москве и России. Чацкий породил раскол, и если обманулся в своих личных целях, не нашел "прелести встреч, живого участья", то брызнул сам на заглохшую почву живой водой — увезя с собой "мильон терзаний", этот терновый венец Чацких — терзаний от всего: от "ума", а еще более от "оскорбленного чувства". <...>

Живучесть роли Чацкого состоит не в новизне неизвестных идей, блестящих гипотез, горячих и дерзких утопий. <...> Провозвестники новой зари, или фанатики, или просто вестовщики — все эти передовые курьеры неизвестного будущего являются и — по естественному ходу общественного развития — должны являться, но их роли и физиономии до бесконечности разнообразны.

Роль и физиономия Чацких неизменна. Чацкий больше всего обличитель лжи и всего, что отжило, что заглушает новую жизнь, "жизнь свободную". Он знает, за что он воюет и что должна принести ему эта жизнь. Он не теряет земли из-под ног и не верит в призрак, пока он не облекся в плоть и кровь, не осмыслился разумом, правдой. <...>

Он очень положителен в своих требованиях и заявляет их в готовой программе, выработанной не им, а уже начатым веком. Он не гонит с юношескою запальчивостью со сцены всего, что уцелело, что, по законам разума и справедливости, как по естественным законам в природе физической, осталось доживать свой срок, что может и должно быть терпимо. Он требует места и свободы своему веку: просит дела, но не хочет прислуживаться и клеймит позором низкопоклонство и шутовство. Он требует "службы делу, а не лицам", не смешивает "веселья или дурачества с делом", как Молчалин, — он тяготится среди пустой, праздной толпы "мучителей, предателей, зловещих старух, вздорных стариков", отказываясь преклоняться перед их авторитетом дряхлости, чинолюбия и прочего. Его возмущают безобразные проявления крепостного права, безумная роскошь и отвратительные нравы "разливанья в пирах и мотовстве" — явления умственной и нравственной слепоты и растления.

Его идеал "свободной жизни" определителен: это — свобода от всех этих исчисленных цепей рабства, которыми оковано общество, а потом свобода — "вперить в науки ум, алчущий познаний", или беспрепятственно предаваться "искусствам творческим, высоким и прекрасным", — свобода "служить или не служить", "жить в деревне или путешествовать", не слывя за то ни разбойником, ни зажигателем, и — ряд дальнейших очередных подобных шагов к свободе — от несвободы. <...>

Чацкий сломлен количеством старой силы, нанеся ей, в свою очередь, смертельный удар качеством силы свежей.

Он вечный обличитель лжи, запрятавшейся в пословицу: "один в поле не воин". Нет, воин, если он Чацкий, и притом победитель, но передовой воин, застрельщик и — всегда жертва.

Чацкий неизбежен при каждой смене одного века другим. Положение Чацких на общественной лестнице разнообразно, но роль и участь все одна, от крупных государственных и политических личностей, управляющих судьбами масс, до скромной доли в тесном кругу. <...>

Чацкие живут и не переводятся в обществе, повторяясь на каждом шагу, в каждом доме, где под одной кровлей уживается старое с молодым, где два века сходятся лицом к лицу в тесноте семейств, — все длится борьба свежего с отжившим, больного с здоровым. <...>

Каждое дело, требующее обновления, вызывает тень Чацкого — и кто бы ни были деятели, около какого бы человеческого дела — будет ли то новая идея, шаг в науке, в политике, в войне — ни группировались люди, им никуда не уйти от двух главных мотивов борьбы: от совета "учиться, на старших глядя", с одной стороны, и от жажды стремиться от рутины к "свободной жизни" вперед и вперед — с другой.

Вот отчего не состарелся до сих пор и едва ли состареется когда-нибудь грибоедовский Чацкий, а с ним и вся комедия. И литература не выбьется из магического круга, начертанного Грибоедовым, как только художник коснется борьбы понятий, смены поколений. <...>

Много можно бы привести Чацких — являвшихся на очередной смене эпох и поколений — в борьбах за идею, за дело, за правду, за успех, за новый порядок, на всех ступенях, во всех слоях русской жизни и труда — громких, великих дел и скромных кабинетных подвигов. О многих из них хранится свежее предание, других мы видели и знали, а иные еще продолжают борьбу. Обратимся к литературе. Вспомним не повесть, не комедию, не художественное явление, а возьмем одного из позднейших бойцов с старым веком, например, Белинского. Многие из нас знали его лично, а теперь знают его все. Прислушайтесь к его горячим импровизациям — и в них звучат те же мотивы — и тот же тон, как у грибоедовского Чацкого. И так же он умер, уничтоженный "мильоном терзаний", убитый лихорадкой ожидания и не дождавшийся исполнения своих грез. <...>

Наконец — последнее замечание о Чацком. Делают упрек Грибоедову в том, что будто Чацкий — не облечен так художественно, как другие лица комедии, в плоть и кровь, что в нем мало жизненности. Иные даже говорят, что это не живой человек, а абстракт, идея, ходячая мораль комедии, а не такое полное и законченное создание, как, например, фигура Онегина и других, выхваченных из жизни типов.

Это несправедливо. Ставить рядом с Онегиным Чацкого нельзя: строгая объективность драматической формы не допускает той широты и полноты кисти, как эпическая. Если другие лица комедии являются строже и резче очерченными, то этим они обязаны пошлости и мелочи своих натур, легко исчерпываемых художником в легких очерках. Тогда как в личности Чацкого, богатой и разносторонней, могла быть в комедии рельефно взята одна господствующая сторона — а Грибоедов успел намекнуть и на многие другие.

Потом — если приглядеться вернее к людским типам в толпе — то едва ли не чаще других встречаются эти честные, горячие, иногда желчные личности, которые не прячутся покорно в сторону от встречной уродливости, а смело идут навстречу ей и вступают в борьбу, часто неравную, всегда со вредом себе и без видимой пользы делу. Кто не знал или не знает, каждый в своем кругу, таких умных, горячих, благородных сумасбродов, которые производят своего рода кутерьму в тех кругах, куда их занесет судьба, за правду, за честное убеждение?!

Нет, Чацкий, по нашему мнению, из всех наиболее живая личность и как человек, и как исполнитель указанной ему Грибоедовым роли. Но, повторяем, натура его сильнее и глубже прочих лиц и потому не могла быть исчерпана в комедии. <...>

Если читатель согласится, что в комедии, как мы сказали, движение горячо и непрерывно поддерживается от начала до конца, то из этого само собою должно следовать, что пьеса в высшей степени сценична. Она такова и есть. Две комедии как будто вложены одна в другую: одна, так сказать, частная, мелкая, домашняя, между Чацким, Софьей, Молчалиным и Лизой: это интрига любви, вседневный мотив всех комедий. Когда первая прерывается, в промежутке является неожиданно другая, и действие завязывается снова, частная комедия разыгрывается в общую битву и связывается в один узел. <...>

В своем критическом этюде «Мильон терзаний» И.А. Гончаров описывал «Горе от ума», как живую острую сатиру, но в тоже время и комедию, в которой показаны нравы и исторические моменты Москвы и её жителей.

В пьесе Грибоедов затронул довольно важные вопросы такие как: воспитание, образование, гражданский долг, служба отечеству, крепостное право и поклонение всему иностранному. В произведении описывается огромный период жизни русского народа, от Екатерины до императора Николая, символизированного группой из 20 гостей на приеме у Фамусова, на который попадает Чацкий – главный герой комедии. Писатель показал борьбу прошлого и нынешнего в образах Чацкого ифамусовского общества.

Когда Чацкий приезжает в дом Фамусова к своей возлюбленной Софье, он сталкивается с людьми, живущими во лжи и лицемерии. Людьми, которым интересны только званые обеды и танцы, которые совсем не интересуются чем-то новым. Чацкий олицетворяет человека с новым строением ума и души, который воодушевлен новыми идеями и знаниями, который ищет новые горизонты. Ему претит служение Отечеству только ради чинов и богатств.

А что же Софья? Софья не любила Чацкого, изменила ему, выбрав недалёкого Молчалина, который знает где и кому прислужиться. Объявив Чацкого сумасшедшим, Софья примыкает к «мучителям»Чацкого, которые смеются и издеваются над ним.

В обществе Фамусова Чацкий остается непонятым. Он видит и понимает ужас крепостного права и то, что владеют этим миром те господа, которым абсолютно наплевать на проблемы простого народа и государства, их больше волнует свое собственное благо. В то же время Чацкий не понимает, как можно променять человека на собаку, или забрать ребенка у родителей, для удовлетворения воли барина.

К сожалению ни его речи, ни его страдания никого не волнуют и высказывая все, что у него накопилось, Чацкий еще больше настраивает всех против себя. А выступает он супротив людей, которые ценят власть и богатства, но очень боятся просвещения и правды. Он рассказывает о том, что прогресс общества связан с развитием личности, расцветом наук и просвещением. Но увы, это все чужое и чуждо обществу старой Москвы. Ему все время указывают на его предков, что нужно быть таким же. Чацкий очень умен и образован и не понимает, как можно не жить, а только играть свои роли. Осмеянный и никем не понятый он уезжает из дома Фамусова со своими неразрешенными терзаниями.

Гончаров считает, что Чацкий сломлен количеством старой силы, но в свою же очередь он нанес ей смертельный удар качеством силы новой, тем самым начиная новый век.

Бессмертное произведение известного классика Грибоедова «Горе от ума», по которому постоянно ставились и продолжают ставиться спектакли во многих театрах мира с течением времени актуальности не потеряло.

Комедия "Горе от ума" держится каким-то особняком в литературе и отличается моложавостью, свежестью и более крепкой живучестью от других произведений слова. Она, как столетний старик, около которого все, отжив по очереди свою пору, умирают и валятся, а он ходит, бодрый и свежий, между могилами старых и колыбелями новых людей. И никому в голову не приходит, что настанет когда-нибудь и его черед.
Главная роль, конечно, - роль Чацкого, без которой не было бы комедии, а была бы, пожалуй, картина нравов. Чацкий не только умнее всех прочих лиц, но и положительно умен. Речь его кипит умом, остроумием. У него есть и сердце, и притом он безукоризненно честен. Словом - это человек не только умный, но и развитой, с чувством, или, как рекомендует его горничная Лиза, он "чувствителен, и весел, и остер". Чацкий, как видно, готовился серьезно к деятельности. Он "славно пишет, переводит", говорит о нем Фамусов, и о его высоком уме. Он, конечно, путешествовал недаром, учился, читал, принимался, как видно, за труд, был в сношениях с министрами и разошелся - не трудно догадаться почему. "Служить бы рад, - прислуживаться тошно", - намекает он сам.
Он любит серьезно, видя в Софье будущую жену. Он и в Москву, и к Фамусову приехал, очевидно, для Софьи и к одной Софье.
Две комедии как будто вложены одна в другую: одна, так сказать, частная, мелкая, домашняя, между Чацким, Софьей, Молчалиным и Лизой: это интрига любви, вседневный мотив всех комедий. Когда первая прерывается, в промежутке является неожиданно другая, и действие завязывается снова, частная комедия разыгрывается в общую битву и связывается в один узел.
Между тем Чацкому досталось выпить до дна горькую чашу - не найдя ни в ком "сочувствия живого", и уехать, увозя с собой только "мильон терзаний". Чацкий рвется к "свободной жизни", "к занятиям" наукой и искусству и требует "службы делу, а не лицам". Он обличитель лжи и всего, что отжило, что заглушает новую жизнь, "жизнь свободную". Весь ум его и все силы уходят в эту борьбу. Не только для Софьи, но и для Фамусова и всех его гостей, "ум" Чацкого, сверкавший, как луч света в целой пьесе, разразился в конце в тот гром, при котором крестятся, по пословице, мужики. Нужен был только взрыв, бой, и он завязался, упорный и горячий - в один день в одном доме, но последствия его отразились на всей Москве и России.
Чацкий, если и обманулся в своих личных ожиданиях, не нашел "прелести встреч, живого участья", то брызнул сам на заглохшую почву живой водой - увезя с собой "мильон терзаний" - терзаний от всего: от "ума", от "оскорбленного чувства".Чацкого роль - роль страдательная: оно иначе и быть не может. Такова роль всех Чацких, хотя она в то же время и всегда победительная. Но они не знают о своей победе, они сеют только, а пожинают другие. Чацкий сломлен количеством старой силы, нанеся ей в свою очередь смертельный удар качеством силы свежей. Он вечный обличитель лжи, запрятавшейся в пословицу: "один в поле не воин". Нет, воин, если он Чацкий, и притом победитель, но передовой воин, застрельщик и - всегда жертва.
Чацкий неизбежен при каждой смене одного века другим. Едва ли состареется когда-нибудь грибоедовский Чацкий, а с ним и вся комедия. Чацкий, по нашему мнению, - из всех героев комедии наиболее живая личность. Натура его сильнее и глубже прочих лиц и потому не могла быть исчерпана в комедии.

Комедия «Горе от ума» держится каким-то особняком в литературе и отличается моложавостью, свежестью и более крепкой живучестью от других произведений слова . Она, как столетний старик, около которого все, отжив по очереди свою пору, умирают и валятся, а он ходит, бодрый и свежий, между могилами старых и колыбелями новых людей. И никому в голову не приходит, что настанет когда-нибудь и его черед.

«Горе от ума» появилось раньше Онегина, Печорина, пережило их, прошло невредимо чрез гоголевский период, прожило эти полвека со времени своего появления и всё живет своей нетленной жизнью, переживет и еще много эпох, и всё не утратит своей жизненности.
Отчего же это, и что такое вообще «Горе от ума»?

Критика не трогала комедию с однажды занятого ею места, как будто затрудняясь, куда ее поместить. Изустная оценка опередила печатную, как сама пьеса задолго опередила печать. Но грамотная масса оценила ее фактически. Сразу поняв ее красоты и не найдя недостатков, она разнесла рукопись на клочья, на стихи, полустишья, развела всю соль и мудрость пьесы в разговорной речи, точно обратила мильон в гривенники, и до того испестрила грибоедовскими поговорками разговор, что буквально истаскала комедию до пресыщения.

Печатная критика всегда относилась с большею или меньшею строгостью только к сценическому исполнению пьесы, мало касаясь самой комедии, или высказываясь в отрывочных, неполных и разноречивых отзывах. Решено раз всеми навсегда, что комедия образцовое произведение - и на том все помирились.

Одни ценят в комедии картину московских нравов известной эпохи, создание живых типов и их искусную группировку. Вся пьеса представляется каким-то кругом знакомых читателю лиц, и притом таким определенным и замкнутым, как колода карт. Лица Фамусова, Молчалина, Скалозуба и другие врезались в память так же твердо, как короли, валеты и дамы в картах, и у всех сложилось более или менее согласное понятие о всех лицах, кроме одного - Чацкого. Так все они начертаны верно и строго и так примелькались всем. Только о Чацком многие недоумевают: что он такое? Он как будто пятьдесят третья какая-то загадочная карта в колоде . Если было мало разногласия в понимании других лиц, то о Чацком, напротив, разноречия не кончились до сих пор и, может быть, не кончатся еще долго.

Другие, отдавая справедливость картине нравов, верности типов, дорожат более эпиграмматической солью языка, живой сатирой - моралью, которою пьеса до сих пор как неистощимый колодец, снабжает всякого на каждый обиходный шаг жизни.

Все эти разнообразные впечатления и на них основанная своя точка зрения у всех и у каждого служат лучшим определением пьесы, т. е., что комедия «Горе от ума» есть и картина нравов, и галерея живых типов, и вечно острая, жгучая сатира, и вместе с тем и комедия и, скажем сами за себя - больше всего комедия - какая едва ли найдется в других литературах, если принять совокупность всех прочих высказанных условий. Как картина, она, без сомнения, громадна. Полотно ее захватывает длинный период русской жизни - от Екатерины до императора Николая. В группе двадцати лиц отразилась, как луч света в капле воды, вся прежняя Москва, ее рисунок, тогдашний ее дух, исторический момент и нравы. И это с такою художественною, объективною законченностью и определенностью, какая далась у нас только Пушкину и Гоголю.

В картине, где нет ни одного бледного пятна, ни одного постороннего, лишнего штриха и звука, - зритель и читатель чувствуют себя и теперь, в нашу эпоху, среди живых людей И общее и детали, всё это не сочинено, а так целиком взято из московских гостиных и перенесено в книгу и на сцену, со всей теплотой и со всем «особым отпечатком» Москвы, - от Фамусова до мелких штрихов, до князя Тугоуховского и до лакея Петрушки, без которых картина была бы не полна.

Однако для нас она еще не вполне законченная историческая картина: мы не отодвинулись от эпохи на достаточное расстояние, чтоб между нею и нашим временем легла непроходимая бездна. Колорит не сгладился совсем; век не отделился от нашего, как отрезанный ломоть: мы кое-что оттуда унаследовали, хотя Фамусовы, Молчалины, Загорецкие и пр. видоизменились так, что не влезут уже в кожу грибоедовских типов. Резкие черты отжили, конечно: никакой Фамусов не станет теперь приглашать в шуты и ставить в пример Максима Петровича, по крайней мере, так положительно и явно Молчалин, даже перед горничной, втихомолку, не сознается теперь в тех заповедях, которые завещал ему отец; такой Скалозуб, такой Загорецкий невозможны даже в далеком захолустье. Но пока будет существовать стремление к почестям помимо заслуги, пока будут водиться мастера и охотники угодничать и «награжденья брать и весело пожить», пока сплетни, безделье, пустота будут господствовать не как пороки, а как стихии общественной жизни, - до тех пор, конечно, будут мелькать и в современном обществе черты Фамусовых, Молчалиных и других, нужды нет, что с самой Москвы стерся тот «особый отпечаток», которым гордился Фамусов.

Общечеловеческие образцы, конечно, остаются всегда, хотя и те превращаются в неузнаваемых от временных перемен типы, так что, на смену старому, художникам иногда приходится обновлять, по прошествии долгих периодов, являвшиеся уже когда-то в образах основные черты нравов и вообще людской натуры, облекая их в новую плоть и кровь в духе своего времени

Это особенно можно отнести к грибоедовской комедии. В ней местный колорит слишком ярок, и обозначение самых характеров так строго очерчено и обставлено такой реальностью деталей, что общечеловеческие черты едва выделяются из-под общественных положений, рангов, костюмов и т. п.
Сам Чацкий гремит против «века минувшего», когда писалась комедия, а она писалась между 1815 и 1820 годами.
или:
говорит он Фамусову
Следовательно, теперь остается только немногое от местного колорита: страсть к чинам, низкопоклонничество, пустота. Но с какими-нибудь реформами чины могут отойти, низкопоклонничество до степени лакейства молчалинского уже прячется и теперь в темноту, а поэзия фрукта уступила место строгому и рациональному направлению в военном деле.
Но всё же еще кое-какие живые следы есть, и они пока мешают обратиться картине в законченный исторический барельеф. Эта будущность еще пока у ней далеко впереди.

Соль, эпиграмма, сатира, этот разговорный стих, кажется, никогда не умрут, как и сам, рассыпанный в них острый и едкий, живой русский ум, который Грибоедов заключил, как волшебник духа какого-нибудь, в свой замок, и он рассыпается там злобным смехом. Нельзя представить себе, чтоб могла явиться когда-нибудь другая, более естественная, простая, более взятая из жизни речь. Проза и стих слились здесь во что-то нераздельное, затем, кажется, чтобы их легче было удержать в памяти и пустить опять в оборот весь собранный автором ум, юмор, шутку и злость русского ума и языка. Этот язык так же дался автору, как далась группа этих лиц, как дался главный смысл комедии, как далось всё вместе, будто вылилось разом, и всё образовало необыкновенную комедию - и в тесном смысле, как сценическую пьесу, - и в обширном, как комедию жизни Другим Ничем, как комедией, она и не могла бы быть

Оставя две капитальные стороны пьесы, которые так явно говорят за себя, и потому имеют большинство почитателей, - т. е. картину эпохи, с группой живых портретов, и соль языка, - обратимся сначала к комедии, как к сценической пьесе, потом как к комедии вообще, к ее общему смыслу, к главному разуму ее в общественном и литературном значении, наконец скажем и об исполнении ее на сцене.

Давно привыкли говорить, что нет движения, т. е. нет действия в пьесе Как нет движения? Есть - живое, непрерывное, от первого появления Чацкого на сиене до последнего его слова: «Карету мне, карету!»

Это - тонкая, умная, изящная и страстная комедия, в тесном, техническом смысле, - верная в мелких психологических деталях, - но для зрителя неуловимая, потому что она замаскирована типичными лицами героев, гениальной рисовкой, колоритом места, эпохи, прелестью языка, всеми поэтическими силами, так обильно разлитыми в пьесе. Действие, т. е. собственно интрига в ней, перед этими капитальными сторонами кажется бледным, лишним, почти ненужным.

Только при разъезде в сенях зритель точно пробуждается при неожиданной катастрофе, разразившейся между главными лицами, и вдруг припоминает комедию-интригу. Но и то ненадолго. Перед ним уже вырастает громадный, настоящий смысл комедии

Очень кратко: Статья посвящена нестареющей, всегда актуальной пьесе Грибоедова «Горе от ума», испорченному условной моралью обществу и Чацкому - борцу за свободу и обличителю лжи, который не исчезнет из общества.

Иван Гончаров отмечает свежесть и моложавость пьесы« Горе от ума»:

Несмотря на гений Пушкина, его герои« бледнеют и уходят в прошлое», пьеса же Грибоедова появилась раньше, но пережила их, считает автор статьи. Грамотная масса сразу разобрала её на цитаты, но пьеса выдержала и это испытание.

« Горе от ума» - это и картина нравов, и галерея живых типов, и «вечно острая, жгучая сатира». «В группе двадцати лиц отразилась… вся прежняя Москва». Гончаров отмечает художественную законченность и определённость пьесы, какая далась лишь Пушкину и Гоголю.

Всё взято из московских гостиных и перенесено в книгу. Черты Фамусовых и Молчалиных будут в обществе до тех пор, пока будут существовать сплетни, безделье и низкопо­клон­ничество.

В отличие от неспособных к делу Онегина и Печорина Чацкий готовился к серьёзной деятельности: учился, читал, путешествовал, но разошёлся с министрами по известной причине: «Служить бы рад, - прислуживаться тошно».

Споры Чацкого с Фамусовым открывают основную цель комедии: Чацкий - сторонник новых идей, он осуждает« прошедшего житья подлейшие черты», за которые стоит Фамусов.

Развивается в пьесе и любовная интрига. Обморок Софьи после падения Молчалина с лошади помогает Чацкому почти угадать причину. Теряя свой« ум», он прямо нападет на соперника, хотя уже очевидно, что Софье, по её же словам, милей его« иные». Чацкий готов выпрашивать то, что выпросить нельзя - любовь. В его молящем тоне слышны жалоба и упрёки:

Но есть ли в нем та страсть?
То чувство? Пылкость та?
Чтоб, кроме вас, ему мир целый
Казался прах и суета?

Чем дальше, тем слышнее в речи Чацкого слёзы, считает Гончаров, но «остатки ума спасают его от бесполезного унижения». Софья же сама себя почти выдаёт, говоря о Молчалине, что« Бог нас свёл». Но её спасает ничтожество Молчалина. Она рисует Чацкому его портрет, не замечая, что он выходит пошлым:

Смотрите, дружбу всех он в доме приобрел;
При батюшке три года служит,
Тот часто без толку сердит,
А он безмолвием его обезоружит…
…от старичков не ступит за порог…
…Чужих и вкривь и вкось не рубит, -
Вот я за что его люблю.

Чацкий утешает себя после каждой похвалы Молчалину: «Она его не уважает», «Она не ставит в грош его», «Шалит, она его не любит».

Другая бойкая комедия ввергает Чацкого в пучину московской жизни. Это Горичевы - опустившийся барин, «муж-мальчик, муж-слуга, идеал московских мужей», под башмаком своей приторной жеманной супруги, это Хлестова, «остаток екатери­нинского века, с моськой и арапкой-девочкой», «руина прошлого» князь Пётр Ильич, явный мошенник Загорецкий, и «эти NN, и все толки их, и всё занимающее их содержание!»

Своими едкими репликами и сарказмами Чацкий настраивает всех их против себя. Он надеется найти сочувствие у Софьи, не подозревая о заговоре против него в неприятельском лагере.

Но борьба его утомила. Он грустен, желчен и придирчив, замечает автор, Чацкий впадает почти в нетрезвость речи и подтверждает распущенный Софьей слух о его сумасшествии.

Пушкин, вероятно, отказывал Чацкому в уме из-за последней сцены 4-го акта: ни Онегин, ни Печорин не повели бы себя так, как Чацкий в сенях. Он не лев, не франт, не умеет и не хочет рисоваться, он искренен, поэтому ум ему изменил - он наделал таких пустяков! Подглядев свидание Софьи и Молчалина, он разыграл роль Отелло, на какую не имел прав. Гончаров отмечает, что Чацкий упрекает Софью, что та его« надеждой завлекла», но она только и делала, что отталкивала его.

Чтобы передать общий смысл условной морали, Гончаров приводит двустишие Пушкина:

Свет не карает заблуждений,
Но тайны требует для них!

Автор замечает, что Софья никогда не прозрела бы от этой условной морали без Чацкого, «за неимением случая». Но она не может уважать его: Чацкий её вечный« укоряющий свидетель», он открыл ей глаза на истинное лицо Молчалина. Софья - это« смесь хороших инстинктов с ложью, живого ума с отсутствием всякого намёка на идеи и убеждения,… умственная и нравственная слепота…» Но это принадлежит воспитанию, в её собственной личности есть что-то« горячее, нежное, даже мечтательное».

Гончаров отмечает, что в чувстве Софьи к Молчалину есть что-то искреннее, напоминающее пушкинскую Татьяну. «Разницу между ними кладёт „московский отпечаток“». Софья так же готова выдать себя в любви, она не находит предосу­ди­тельным первой начать роман, как и Татьяна. В Софье Павловне есть задатки недюжинной натуры, недаром её любил Чацкий. Но Софью влекло помочь бедному созданию, возвысить его до себя, а потом властвовать над ним, «сделать его счастье и иметь в нём вечного раба».

Чацкий, говорит автор статьи, только сеет, а пожинают другие, его страдание - в безнадёжности успеха. Мильон терзаний - это терновый венец Чацких - терзаний от всего: от ума, а ещё более от оскорблённого чувства. Ни Онегин, ни Печорин не подходят на эту роль. Даже после убийства Ленского Онегин увозит с собой на «гривенник» терзаний! Чацкий другой:

Идея« свободной жизни» - это свобода от всех цепей рабства, которыми оковано общество. Фамусов и другие внутренне согласны с Чацким, но борьба за существование не даёт им уступить.

Этот образ вряд ли состарится. По мнению Гончарова, Чацкий - наиболее живая личность как человек и исполнитель роли, доверенной ему Грибоедовым.

« Две комедии как будто вложены одна в другую»: мелкая, интрига любви, и частная, которая разыгрывается в большую битву.

Далее Гончаров говорит о постановке пьесы на сцене. Он считает, что в игре нельзя претендовать на историческую верность, так как« живой след почти пропал, а историческая даль ещё близка. Артисту необходимо прибегать к творчеству, к созданию идеалов, по степени своего понимания эпохи и произведения Грибоедова». Это первое сценическое условие. Второе - это художественное исполнение языка:

« Откуда, как не со сцены, можно желать услышать образцовое чтение образцовых произведений?» Именно на утрату литературного исполнения справедливо жалуется публика.



Загрузка...

Реклама