emou.ru

Его Вера (отрывок из книги Стейси Шифф "Вера (Госпожа Набокова)"). Набокова, вера евсеевна - биография

Про Веру Слоним всему эмигрантскому Берлину было известно: эта девушка может все. Лихо водить автомобиль, печатать на машинке со скоростью пули, метко стрелять, решать интегралы, разбираться в боксе, вести сложное делопроизводство. Она могла выбирать себе любую судьбу, и выбрала; стала лучшей писательской женой XX века, музой, вдохновительницей лучших книг Владимира Набокова. Это Вера сделала избалованного Сирина великим писателем Набоковым, и это она вписала его имя во всем мировые литературные энциклопедии.

Эмиграция

В России Вера Слоним, дочка богатого лесопромышленника Евсея Слонима ходила в гимназию княгини Оболенской. Она отлично знала английский, французский и немецкий, мечтала изучать математику и физику. Писала стихи, много-много читала. После революции ее семья эмигрировала в Берлин. Уезжали в суматохе, через Ялту: лишь бы «успеть на белый пароход». До Одессы ехали поездом; в вагон вломились петлюровцы, прицепились к невысокому еврейскому пареньку, начали угрожать ему расстрелом. Пассажиры прятали глаза, только восемнадцатилетняя Вера сказала спокойно, но громко: «Не смейте ему угрожать! Он имеет право ехать в этом поезде, оставьте его в покое!». Самый наглый и здоровенный петлюровец мгновенно проникся уважением к смелой девушке, и дальше ехали под его защитой…

Не смейте ему угрожать! Он имеет право ехать в этом поезде, оставьте его в покое!

В Берлине Евсей Слоним начал издательский бизнес, Вера ему помогала, и сама понемногу занималась переводами и литературой.

Ловушка на нарцисса

Есть две версии знакомства Веры Слоним и Владимира Набокова, но по обеим выходит, что это она выбрала его. Сам Набоков рассказывал: на эмигрантском балу с пуншем, игрушками и цветами к нему подошла девушка в волчьей маске. Она увела его на прогулку и удивительно тонко, точно и умно говорила о его творчестве. Вторая версия — тоже про хитрую ловушку на нарцисса: Вера написала Набокову письмо, назначила свидание на мосту и весь вечер читала его стихи.

Набоков опешил от этого знакомства. Никто и никогда так его не понимал. Вера приняла его целиком, со всеми его чудачествами и капризами. Безумно влюбленный, он писал ей по два письма в день: «Да, ты мне нужна, моя сказка. Ведь ты единственный человек, с которым я могу говорить — об оттенке облака, о пении мысли и о том, что, когда я сегодня вышел на работу и посмотрел в лицо высокому подсолнуху, он улыбнулся мне всеми своими семечками»…

Да, ты мне нужна, моя сказка. Ведь ты единственный человек, с которым я могу говорить — об оттенке облака, о пении мысли и о том, что, когда я сегодня вышел на работу и посмотрел в лицо высокому подсолнуху, он улыбнулся мне всеми своими семечками…

Вера отвечала примерно на одно письмо из пяти. Эти письма не сохранились — она оберегала свой внутренний мир от посторонних глаз и всегда уничтожала улики.

Убери свою лиру!

Владимир Набоков вырос в доме с 50 слугами. Сын известного политика и выдающегося человека, он рос убежденным в своей исключительности. Глупым играм со сверстниками предпочитал чтение, шахматы и ловлю бабочек. К 17 годам он получил в наследство от дяди миллионное состояние и огромное имение. В революции семья потеряла все. «Набоковский мальчик» стал нищим, но из последних сил надменным литератором, писавшим под псевдонимом Сирин. И эту свою нищую творческую свободу он ценил превыше всего. «Лучшей жены я не найду. Но нужна ли мне жена вообще? «Убери лиру, мне негде повернуться…» Нет, она этого никогда не скажет, — в том-то и штука», — описывал он свои тогдашние метания в романе «Дар».

Лучшей жены я не найду. Но нужна ли мне жена вообще? «Убери лиру, мне негде повернуться…»

Вера была для него Набокова волшебным подарком судьбы, и он всегда хорошо это понимал. И сам говорил, что без жены не написал бы ни одного романа.

Набоковский список

Все набоковеды отмечают, что после женитьбы писатель внезапно сильно прибавил в мастерстве. Есть даже версии, что «все романы за Сирина писала Вера Евсеевна». Это было не так, но, как говорил племянник Набокова, именно Вера приучила писателя к регулярному труду. Она свято верила в гениальность мужа и создавала условия, в которых просто невозможно было не писать.


Каждое утро она подавала ему завтрак: сок, яйцо, какао, красное вино — и уходила на работу. Набоков писал, иногда по 20 страниц в день, иногда по 7 строчек. В первые же годы их совместной жизни Набоков написал «Машеньку», потом «Дар», «Защиту Лужина», «Камеру обскура»…

Вера была его первым читателем, критиком и советчиком. Секретарем, литературным агентом, музой, переводчиком. Ловила с ним бабочек. Была ходячей энциклопедией — ее феноменальная память хранила кучу цитат, дат и подробностей. Набоков ненавидел и не умел разговаривать по телефону, поэтому все телефонные переговоры вела Вера, а писатель стоял рядом. Когда 1934 году у Набоковых родился сын, все удивились: казалось, этим двоим больше никто не нужен.

Набоков ненавидел и не умел разговаривать по телефону, поэтому все телефонные переговоры вела Вера, а писатель стоял рядом.

Рассказывают такую историю: перед женитьбой Набоков вручил Вере список дел, которыми он не умеет и никогда не будет заниматься:

  • водить машину,
  • говорить по‑немецки,
  • печатать,
  • разговаривать с обывателями,
  • ​ складывать зонт.

Все это тоже для него делала Вера. А много позже, когда они переедут в Америку, она будет единственной домохозяйкой в Итаке, получившей в 1953 году разрешение на оружие. Браунинг Вера будет носить в дамской сумочке — так она станет еще и телохранителем своего мужа.

Браунинг Вера будет носить в дамской сумочке — так она станет еще и телохранителем своего мужа.

В 30 годы в мире свирепствовал экономический кризис, жить было трудно, а когда в Германии к власти пришли нацисты, стало еще и опасно. Владимир Владимирович был принципиальным и последовательным антисемитом, а белокурая и голубоглазая Вера любила огорошить собеседника неожиданным признанием: «Вы знаете, что я еврейка?».

Она не скрывала своей ненависти к фашистам.

Она не скрывала своей ненависти к фашистам. А на дверях берлинских офисов появились таблички «евреям вход запрещен». Вера уже не могла работать, чтобы прокормить мужа и сына. Нужно было уезжать.

Неизбежная пошлость обмана

У писателя в гардеробе остались последние незаношенные брюки, когда друзья организовали ему литературное турне по европейским столицей. Вся русская эмиграция сосредоточилась в Париже. Все читатели Набокова были там, и писатель отправился в Париж.

Как и прежде, Набоков присылал жене по два любовных письма в день, но через месяц она получила вместе с ними пухлый конверт, четыре листа с описанием романа Набокова с русской эмигранткой Ириной Гуаданини. Поэтессой, которая зарабатывала стрижкой пуделей.


Писатель все отрицал. «Я и не сомневался, что «слухи» доползут до Берлина. Морды скользкие набить их распространителям! Мне, в конце концов, наплевать на гадости, которые с удовольствием говорятся обо мне, и, думаю, тебе тоже следует наплевать. Жизнь моя, любовь моя. Целую твои руки, твои милые губы, твой голубой височек», — писал он жене.

Я и не сомневался, что «слухи» доползут до Берлина. Морды скользкие набить их распространителям!

Но голубой височек — голубым височком, а роман был. Набоков и правда не мог без Веры ни писать, ни думать, но он сходил с ума по Ирине, ее «усмешке на маленьком скуластом лице с темно-малиновыми губами». Он как будто убегал от безупречной Веры в одну из своих книг, где герои встречались в каких-то бутафорских переулках под кривой низкой луной, целовались на каких-то невнятных лестницах… и даже то, что Ирина стригла пуделей, было как будто цитатой из набоковского романа.

Ирина была абсолютной противоположностью Вере: беспомощной, нервной, неуверенной, взбалмошной. «Я люблю тебя больше всего на свете», — записывает писатель после их свидания. Он напропалую врет жене, все время ищет причины, чтобы уехать в Париж, и чувствует себя там совершенно счастливым. А потом мучается: все это так гнусно. «Неизбежная пошлость обмана. И вдруг совесть ставит подножку и видишь себя подлецом», — пишет они Ирине.

Неизбежная пошлость обмана. И вдруг совесть ставит подножку и видишь себя подлецом.

Вера с сыном наконец-то смогла уехать из Берлина, и через какое-то время скитаний и неустроенности семья встретилась в Каннах. Набоков признался жене: да, влюблен.

— Если твои чувства так сильны — нужно ехать в Париж, — спокойно ответила эта великая женщина.

— Сейчас не поеду, — после паузы ответил писатель. Ирине он написал: «Канн полон тобой», но уйти к тебе не могу: жена отберет сына и не даст развода.

— Если твои чувства так сильны — нужно ехать в Париж. — Сейчас не поеду.

Несколько месяцев писатель набирался решимости: уйти от Веры было нелегко. Ирина писала ему, что готова приехать: вместе им будет легче убежать! И однажды действительно приехала. На рассвете разыскала дом писателя, стояла, смотрела на его окна. Радовалась — сегодня она его увидит. Набоков вышел из дома с маленьким сыном, Ирина бросилась к нему… а дальше все пошло совсем не так, как было в ее мечтах. Набоков отстранился: ну да, люблю, но с женой нас связывает целая жизнь, тебе лучше уехать.

Ну да, люблю, но с женой нас связывает целая жизнь, тебе лучше уехать.

Взял сына за руку и пошел на пляж. Ирина брела за ними, села в стороне на песок, смотрела… Вскоре к мужу и сыну присоединилась Вера. Ирина вдруг почувствовала странную дурноту: ее тошнило от писателя, от его мудрой и сильной жены, от этого моря, это солнца. Она встала и пошла подальше от всего этого, и уехала в этот же день. От это травмы Ириной Гуаданини никогда не оправится.

Писатель написал ей еще одно письмо: по требованию Веры попросил вернуть все его письма, «в них столько надуманного, не стоит их хранить».


Но даже Вера не сможет окончательно прогнать эту странную женщину из набоковской головы. Ирина будет появляться в набоковских книгах, мелькать маленьким кошачьим лицом из-за плеча главного героя… «И все это мы когда-нибудь вспомним, — и липы, тень на стене, и чьего-то пуделя, стучащего неподстриженными когтями по плитам ночи. И звезду, звезду».

И все это мы когда-нибудь вспомним, — и липы, тень на стене, и чьего-то пуделя, стучащего неподстриженными когтями по плитам ночи. И звезду, звезду.

Так или иначе, любовь лучшего писателя и лучшей писательской жены смогла это выдержать. Через три года Набоковы эмигрировали в Америку.

Лолита. Конец истории.

В Америке их ждала привычная нищета. Было несколько знакомых, которые пускали к себе пожить и делились ношеной одеждой, была девушка-литературный агент, подарившая пишущую машинку. Но здесь Набоков стал профессором — сначала преподает в колледжах, потом в Стэндфордском университете, затем в Гарварде. Правда, лекции за него писала Вера, а иногда и читала, если писатель капризничал или болел. Студенты ее почитали и боялись. Называли «злющая ведьма Запада».

Студенты ее почитали и боялись. Называли «злющая ведьма Запада».

В Америке Набоков написал свою «Лолиту». Он три раза пытался сжечь рукопись, и каждый раз Вера успевала ему помешать. Однажды соседи расслышали, как миссис Набоков отгоняла мужа от бочки для сжигания мусора: «А ну пошел вон отсюда!». Ни одно американское издательство не приняло «эту мерзость».

А ну пошел вон отсюда!

Англичане посвятили этому вопросу заседание парламента. Роман решились выпустить только во Франции, а через год он занял первую строчку в списке мировых бестселлеров. Набоков наконец-то получил ту славу, которую, по мнению Веры, всегда заслуживал.


Писатель умирал очень тяжело. В последние годы они вообще не расставались, и его душа не хотела уходить туда, где не будет Веры. Он говорил: «Я бы не возражал полежать в больнице, если бы ты была рядом, положил бы тебя в нагрудный карман и держал при себе».

Я бы не возражал полежать в больнице, если бы ты была рядом, положил бы тебя в нагрудный карман и держал при себе.

Вера пережила мужа на 13 лет. Пока могла держать в руках книгу, переводила его романы. Как всегда, держала спину прямой, не позволяла себе раскисать. Но однажды вдруг сказала сыну: «вот бы нанять самолет и разбиться».

Вот бы нанять самолет и разбиться

Вера умерла в 89 лет. Ее прах смешали с прахом мужа. Невозможно было представить, чтобы они были отдельно. «Я клянусь, что это любовь была, посмотрите, это ее дела»…

Фото: Getty images, Dominique Nabokov Archives, The Estate of Vladimir Nabokov

Про Веру Слоним всему эмигрантскому Берлину было известно: эта девушка может все. Лихо водить автомобиль, печатать на машинке со скоростью пули, метко стрелять, решать интегралы, разбираться в боксе, вести сложное делопроизводство. Она могла выбирать себе любую судьбу, и выбрала; стала лучшей писательской женой XX века, музой, вдохновительницей лучших книг Владимира Набокова. Это Вера сделала избалованного Сирина великим писателем Набоковым, и это она вписала его имя во всем мировые литературные энциклопедии.

Эмиграция

В России Вера Слоним, дочка богатого лесопромышленника Евсея Слонима ходила в гимназию княгини Оболенской. Она отлично знала английский, французский и немецкий, мечтала изучать математику и физику. Писала стихи, много-много читала. После революции ее семья эмигрировала в Берлин. Уезжали в суматохе, через Ялту: лишь бы «успеть на белый пароход». До Одессы ехали поездом; в вагон вломились петлюровцы, прицепились к невысокому еврейскому пареньку, начали угрожать ему расстрелом. Пассажиры прятали глаза, только восемнадцатилетняя Вера сказала спокойно, но громко: «Не смейте ему угрожать! Он имеет право ехать в этом поезде, оставьте его в покое!». Самый наглый и здоровенный петлюровец мгновенно проникся уважением к смелой девушке, и дальше ехали под его защитой…

Не смейте ему угрожать! Он имеет право ехать в этом поезде, оставьте его в покое!

В Берлине Евсей Слоним начал издательский бизнес, Вера ему помогала, и сама понемногу занималась переводами и литературой.


Ловушка на нарцисса

Есть две версии знакомства Веры Слоним и Владимира Набокова, но по обеим выходит, что это она выбрала его. Сам Набоков рассказывал: на эмигрантском балу с пуншем, игрушками и цветами к нему подошла девушка в волчьей маске. Она увела его на прогулку и удивительно тонко, точно и умно говорила о его творчестве. Вторая версия — тоже про хитрую ловушку на нарцисса: Вера написала Набокову письмо, назначила свидание на мосту и весь вечер читала его стихи.

Набоков опешил от этого знакомства. Никто и никогда так его не понимал. Вера приняла его целиком, со всеми его чудачествами и капризами. Безумно влюбленный, он писал ей по два письма в день: «Да, ты мне нужна, моя сказка. Ведь ты единственный человек, с которым я могу говорить — об оттенке облака, о пении мысли и о том, что, когда я сегодня вышел на работу и посмотрел в лицо высокому подсолнуху, он улыбнулся мне всеми своими семечками»…

Да, ты мне нужна, моя сказка. Ведь ты единственный человек, с которым я могу говорить — об оттенке облака, о пении мысли и о том, что, когда я сегодня вышел на работу и посмотрел в лицо высокому подсолнуху, он улыбнулся мне всеми своими семечками…

Вера отвечала примерно на одно письмо из пяти. Эти письма не сохранились — она оберегала свой внутренний мир от посторонних глаз и всегда уничтожала улики.

Убери свою лиру!

Владимир Набоков вырос в доме с 50 слугами. Сын известного политика и выдающегося человека, он рос убежденным в своей исключительности. Глупым играм со сверстниками предпочитал чтение, шахматы и ловлю бабочек. К 17 годам он получил в наследство от дяди миллионное состояние и огромное имение. В революции семья потеряла все. «Набоковский мальчик» стал нищим, но из последних сил надменным литератором, писавшим под псевдонимом Сирин. И эту свою нищую творческую свободу он ценил превыше всего. «Лучшей жены я не найду. Но нужна ли мне жена вообще? «Убери лиру, мне негде повернуться…» Нет, она этого никогда не скажет, — в том-то и штука», — описывал он свои тогдашние метания в романе «Дар».

Лучшей жены я не найду. Но нужна ли мне жена вообще? «Убери лиру, мне негде повернуться…»

Вера была для него Набокова волшебным подарком судьбы, и он всегда хорошо это понимал. И сам говорил, что без жены не написал бы ни одного романа.

Набоковский список

Все набоковеды отмечают, что после женитьбы писатель внезапно сильно прибавил в мастерстве. Есть даже версии, что «все романы за Сирина писала Вера Евсеевна». Это было не так, но, как говорил племянник Набокова, именно Вера приучила писателя к регулярному труду. Она свято верила в гениальность мужа и создавала условия, в которых просто невозможно было не писать.

Каждое утро она подавала ему завтрак: сок, яйцо, какао, красное вино — и уходила на работу. Набоков писал, иногда по 20 страниц в день, иногда по 7 строчек. В первые же годы их совместной жизни Набоков написал «Машеньку», потом «Дар», «Защиту Лужина», «Камеру обскура»…

Вера была его первым читателем, критиком и советчиком. Секретарем, литературным агентом, музой, переводчиком. Ловила с ним бабочек. Была ходячей энциклопедией — ее феноменальная память хранила кучу цитат, дат и подробностей. Набоков ненавидел и не умел разговаривать по телефону, поэтому все телефонные переговоры вела Вера, а писатель стоял рядом. Когда 1934 году у Набоковых родился сын, все удивились: казалось, этим двоим больше никто не нужен.

Набоков ненавидел и не умел разговаривать по телефону, поэтому все телефонные переговоры вела Вера, а писатель стоял рядом.

Рассказывают такую историю: перед женитьбой Набоков вручил Вере список дел, которыми он не умеет и никогда не будет заниматься:


  • водить машину,

  • говорить по‑немецки,

  • печатать,

  • разговаривать с обывателями,

  • ​ складывать зонт.

Все это тоже для него делала Вера. А много позже, когда они переедут в Америку, она будет единственной домохозяйкой в Итаке, получившей в 1953 году разрешение на оружие. Браунинг Вера будет носить в дамской сумочке — так она станет еще и телохранителем своего мужа.

Браунинг Вера будет носить в дамской сумочке — так она станет еще и телохранителем своего мужа.

В 30 годы в мире свирепствовал экономический кризис, жить было трудно, а когда в Германии к власти пришли нацисты, стало еще и опасно. Владимир Владимирович был принципиальным и последовательным антисемитом, а белокурая и голубоглазая Вера любила огорошить собеседника неожиданным признанием: «Вы знаете, что я еврейка?».

Она не скрывала своей ненависти к фашистам.

Она не скрывала своей ненависти к фашистам. А на дверях берлинских офисов появились таблички «евреям вход запрещен». Вера уже не могла работать, чтобы прокормить мужа и сына. Нужно было уезжать.

Неизбежная пошлость обмана

У писателя в гардеробе остались последние незаношенные брюки, когда друзья организовали ему литературное турне по европейским столицей. Вся русская эмиграция сосредоточилась в Париже. Все читатели Набокова были там, и писатель отправился в Париж.

Как и прежде, Набоков присылал жене по два любовных письма в день, но через месяц она получила вместе с ними пухлый конверт, четыре листа с описанием романа Набокова с русской эмигранткой Ириной Гуаданини. Поэтессой, которая зарабатывала стрижкой пуделей.

Писатель все отрицал. «Я и не сомневался, что «слухи» доползут до Берлина. Морды скользкие набить их распространителям! Мне, в конце концов, наплевать на гадости, которые с удовольствием говорятся обо мне, и, думаю, тебе тоже следует наплевать. Жизнь моя, любовь моя. Целую твои руки, твои милые губы, твой голубой височек», — писал он жене.

Я и не сомневался, что «слухи» доползут до Берлина. Морды скользкие набить их распространителям!

Но голубой височек — голубым височком, а роман был. Набоков и правда не мог без Веры ни писать, ни думать, но он сходил с ума по Ирине, ее «усмешке на маленьком скуластом лице с темно-малиновыми губами». Он как будто убегал от безупречной Веры в одну из своих книг, где герои встречались в каких-то бутафорских переулках под кривой низкой луной, целовались на каких-то невнятных лестницах… и даже то, что Ирина стригла пуделей, было как будто цитатой из набоковского романа.

Ирина была абсолютной противоположностью Вере: беспомощной, нервной, неуверенной, взбалмошной. «Я люблю тебя больше всего на свете», — записывает писатель после их свидания. Он напропалую врет жене, все время ищет причины, чтобы уехать в Париж, и чувствует себя там совершенно счастливым. А потом мучается: все это так гнусно. «Неизбежная пошлость обмана. И вдруг совесть ставит подножку и видишь себя подлецом», — пишет они Ирине.

Неизбежная пошлость обмана. И вдруг совесть ставит подножку и видишь себя подлецом.

Вера с сыном наконец-то смогла уехать из Берлина, и через какое-то время скитаний и неустроенности семья встретилась в Каннах. Набоков признался жене: да, влюблен.

— Если твои чувства так сильны — нужно ехать в Париж, — спокойно ответила эта великая женщина.

— Сейчас не поеду, — после паузы ответил писатель. Ирине он написал: «Канн полон тобой», но уйти к тебе не могу: жена отберет сына и не даст развода.

— Если твои чувства так сильны — нужно ехать в Париж.
— Сейчас не поеду.

Несколько месяцев писатель набирался решимости: уйти от Веры было нелегко. Ирина писала ему, что готова приехать: вместе им будет легче убежать! И однажды действительно приехала. На рассвете разыскала дом писателя, стояла, смотрела на его окна. Радовалась — сегодня она его увидит. Набоков вышел из дома с маленьким сыном, Ирина бросилась к нему… а дальше все пошло совсем не так, как было в ее мечтах. Набоков отстранился: ну да, люблю, но с женой нас связывает целая жизнь, тебе лучше уехать.

Ну да, люблю, но с женой нас связывает целая жизнь, тебе лучше уехать.

Взял сына за руку и пошел на пляж. Ирина брела за ними, села в стороне на песок, смотрела… Вскоре к мужу и сыну присоединилась Вера. Ирина вдруг почувствовала странную дурноту: ее тошнило от писателя, от его мудрой и сильной жены, от этого моря, это солнца. Она встала и пошла подальше от всего этого, и уехала в этот же день. От это травмы Ириной Гуаданини никогда не оправится.

Писатель написал ей еще одно письмо: по требованию Веры попросил вернуть все его письма, «в них столько надуманного, не стоит их хранить».

Но даже Вера не сможет окончательно прогнать эту странную женщину из набоковской головы. Ирина будет появляться в набоковских книгах, мелькать маленьким кошачьим лицом из-за плеча главного героя… «И все это мы когда-нибудь вспомним, — и липы, тень на стене, и чьего-то пуделя, стучащего неподстриженными когтями по плитам ночи. И звезду, звезду».

И все это мы когда-нибудь вспомним, — и липы, тень на стене, и чьего-то пуделя, стучащего неподстриженными когтями по плитам ночи. И звезду, звезду.

Так или иначе, любовь лучшего писателя и лучшей писательской жены смогла это выдержать. Через три года Набоковы эмигрировали в Америку.

Лолита. Конец истории.

В Америке их ждала привычная нищета. Было несколько знакомых, которые пускали к себе пожить и делились ношеной одеждой, была девушка-литературный агент, подарившая пишущую машинку. Но здесь Набоков стал профессором — сначала преподает в колледжах, потом в Стэндфордском университете, затем в Гарварде. Правда, лекции за него писала Вера, а иногда и читала, если писатель капризничал или болел. Студенты ее почитали и боялись. Называли «злющая ведьма Запада».

Студенты ее почитали и боялись. Называли «злющая ведьма Запада».

В Америке Набоков написал свою «Лолиту». Он три раза пытался сжечь рукопись, и каждый раз Вера успевала ему помешать. Однажды соседи расслышали, как миссис Набоков отгоняла мужа от бочки для сжигания мусора: «А ну пошел вон отсюда!». Ни одно американское издательство не приняло «эту мерзость».

А ну пошел вон отсюда!

Англичане посвятили этому вопросу заседание парламента. Роман решились выпустить только во Франции, а через год он занял первую строчку в списке мировых бестселлеров. Набоков наконец-то получил ту славу, которую, по мнению Веры, всегда заслуживал.

Писатель умирал очень тяжело. В последние годы они вообще не расставались, и его душа не хотела уходить туда, где не будет Веры. Он говорил: «Я бы не возражал полежать в больнице, если бы ты была рядом, положил бы тебя в нагрудный карман и держал при себе».

Я бы не возражал полежать в больнице, если бы ты была рядом, положил бы тебя в нагрудный карман и держал при себе.

Вера пережила мужа на 13 лет. Пока могла держать в руках книгу, переводила его романы. Как всегда, держала спину прямой, не позволяла себе раскисать. Но однажды вдруг сказала сыну: «вот бы нанять самолет и разбиться».

Вот бы нанять самолет и разбиться

Вера умерла в 89 лет. Ее прах смешали с прахом мужа. Невозможно было представить, чтобы они были отдельно. «Я клянусь, что это любовь была, посмотрите, это ее дела»…

Вера Слоним родилась в Санкт-Петербурге, в семье адвоката и лесоторговца.

«Вера получила в Петербурге прекрасное образование. Гувернантки научили её хорошему английскому и неплохому французскому. У неё была блестящая память. Она посещала гимназию княгини Оболенской, собираясь изучать физику и математику; как все русские подростки, читала запоем и писала стихи. Для неё русский поэт был, конечно, существом иной, высшей породы, небожителем».

Носик Б.М., Мир и Дар Набокова, СПб, «Золотой век»; «Диамант», 2000 г., с. 181.

Она также была знакома с делопроизводством в издательстве её отца.

В 1925 году в Берлине Вера Слоним вышла замуж за В.В. Набокова . В замужестве она любила подписывать письма: «миссис Владимир Набоков».

По распространённой легенде, В.В. Набоков в начале семейной жизни составил список вещей, которые он не умеет и никогда не научится делать: водить машину, печатать на машинке, беседовать с обывателями, складывать зонт, говорить по-немецки (проведя ряд лет в Германии, писатель так и не выучил немецкий язык…). Замечу, что исследователи творчества писателя, насчитывают в доме его отца в Санкт-Петербурге - где Володя Набоков родился и вырос - до 50 слуг.

До замужества Вера Слоним занималась переводами, пыталась заниматься литературным трудом, но после полностью посвятила себя делам мужа.

«Биографы отмечают, что после знакомства с Верой Набоков стал писать по-другому: он резко «поднял планку», изменился уровень его прозы.
Не удовлетворяясь многочисленными явными причинами этого (её нежное одобрение, столь необходимое художнику, её помощь, неизбежный переход от накопления, от подготовительного периода, отнюдь у него не короткого, к настоящему), многие из биографов (даже рассудительный Бойд) ищут каких-то тайных причин этого. Ну, скажем: она шепнула, подсказала ему некое важное слово. Думается, здесь нет никакой тайны, ибо многие из тех слов, что она шептала ему, можно найти в столь откровенном «Даре»:

«Мне жалко, что ты так и не написал своей книги. Ах, у меня тысяча планов для тебя. Я так ясно чувствую, что ты когда-нибудь размахнешься. Напиши что-нибудь огромное, чтоб все ахнули... Всё, что хочешь. Но чтобы это было совсем, совсем настоящее. Мне нечего тебе говорить, как я люблю твои стихи, но они всегда не совсем по твоему росту, все слова на номер меньше, чем твои настоящие слова».

Итак, Вера, по признанию набоковедов всех школ, была его музой и вдохновительницей, хранительницей очага и матерью его ребёнка, его первой читательницей, его секретарём и машинисткой, критиком той единственной категории, которая способна писателю помочь (понимающим, одобряющим и подбадривающим), его литературным агентом, шофёром, душеприказчицей и биографом... […]

Племянник В.В. Набокова В.В. Сикорский говорил мне летом 1991 года в Париже, что это Вера помогла Набокову приучиться к регулярному труду».

Носик Б.М., Мир и Дар Набокова, СПб, «Золотой век»; «Диамант», 2000 г., с. 179-180 и 203.

В разные годы совместной жизни - а супруги прожили в браке 52 года - Вера Слоним :

Зарабатывала деньги, чтобы муж мог сосредоточиться на творчестве;
- была первой читательницей и критиком;
- вела переговоры с издателями, а иногда и судилась с ними;
- ассистировала на лекциях мужа;
- переписывала и перепечатывала его произведения;
- отвечала на письма (часто они только подписывались В.В. Набоковым );
- обладая прекрасной памятью, уточняла цитаты (в том числе из произведений самого В.В. Набокова ).

Известно, что в США она получила право на ношение огнестрельного оружия и носила в сумочке пистолет, чтобы при случае защитить мужа.

Кроме этого, она водила машину и вела переговоры по телефону (муж-писатель этого не умел / не хотел, но стоял рядом).

И трижды она не позволила мужу сжечь рукопись «Лолиты»…

Характерный пример: профессор Эндрю Филд из Австралии прислал супругам в Швейцарию первую рукопись книги о В.В. Набокове объёмом в 670 страниц. Сам В.В. Набоков просто назвал рукопись «кретинской», а Вера Слоним прислала профессору 181 страницу правок и комментариев.

Обычно всюду они появлялись вдвоём – в том числе и на лекциях в университетах.

Вера Слоним часто пресекала попытки поклонников «долго пообщаться» с её мужем.

Характерно – даже дневник у них был один на двоих – точнее, с комментариям жены к записям мужа.

Незадолго до смерти В.В. Набоков написал в письме к жене: «Я бы поехал на лечение в больницу, если б можно было положить тебя в нагрудный карман. Но уже слишком поздно».

Прах Веры Слоним смешали с прахом Владимира Набокова и развеяли по ветру…

В одном из интервью В.В. Набоков заметил, что без жены он не смог бы написать ни одного романа…

Многие литературоведы считают Веру Слоним образцовой / лучшей писательской женой XX века.

Их было четверо, Вера , Надежда, Любовь и Софья, но вторая, веселая и безответственная в молодости, стала злой святошей, искажавшей стихи и мысли спутника своей жизни после его мученической кончины; третья, "Прекрасная Дама", превратилась в банальную Нину Заречную; четвертая, семь раз переписавшая "Войну и мир" и пятнадцать раз беременевшая, - в литературную завистницу, сочинявшую бездарные романы, и только первая, по верному слову Г.А. Барабтарло, "непонятным для нас образом" "извлекла" (elicited) из творческого лона своего мужа его несравненные произведения.

В Америке книги Н.Я. Мандельштам в свое время способствовали широкой известности имени "Осип Мандельштам " среди интеллигентных читателей. В университетах, однако, его поэзию больше не преподают, как, бывало, преподавали запоем в 1970-е годы. Зато ее книги проходят по непременному разряду феминистской словесности - вместе с "Тридцатью тремя уродами", "Ключами счастья", перепиской Цветаевой с Рильке и воспоминаниями обеих Гинзбург.

Тихая, скромная слава Веры Евсеевны Набоковой стала громкой и яркой незадолго до столетия со дня ее рождения, которое мы сейчас отмечаем (05 января по новому стилю).

Четыре семестра назад у меня появилась студентка, на обычный мой вопрос, читала ли она Набокова и что побудило ее заняться этим писателем, ответившая так: Набокова еще не читала, но прочла книгу Стэйси Шифф "Вера". С тех пор почти на каждом из моих набоковских курсов бывает одна такая студентка - всегда одна, серьезная, строгая, совсем молоденькая, прошедшим летом прочитавшая отмеченную Пулитцеровской премией книгу о Вере.

Книга, в самом деле, хороша: умна, остроумна, изящна и увлекательна

По мстительности моего характера я рад не только тому, что на основании огромного документального материала написана биография, достойная этой необыкновенной женщины, но и тому, что некоторые старинные недоброжелатели В. Е. Набоковой дожили до выхода в свет такой книги.

Последний абзац авторского "Вступления" к труду Стэйси Шифф (более 450 страниц убористой печати) начинается словами: "Этот том - не том литературной критики" ("This volume is not one of literary criticism", то есть не литературоведческое исследование, - по-английски нет и, кажется, никогда не будет слова "литературоведение").

На самом деле, однако, и любознательный читатель, и профессиональный литературовед-комментатор найдет в этом объемистом томе много такого, что бросает новый свет на старые загадки набоковских произведений.

Взять хотя бы повесть 1930 года "Соглядатай". Большая часть читателей, как Набоков и сам пишет в предисловии к английскому переводу ("The Eye"), очень скоро догадывается, что рассказчик-соглядатай и есть тот персонаж, за которым он следит, - Смуров. Трудность не в этом, а в том, как определить по книге, жив ли Смуров и только считает себя мертвым, или же происходящее с ним после попытки покончить с собой есть, как он полагает сам, инерция разбежавшегося воображения самоубийцы в посмертном самосознании души (подобная проблема, кажется, впервые возникла у Набокова в драме "Смерть").

Стэйси Шифф ссылается на неопубликованное письмо Набокова к В. Е. Набоковой от 12 мая 1930 года, в котором тот "с удовлетворением отмечает, что его родные, когда он прочел им в Праге "Соглядатая", сразу поняли: герой повести умер, и душа его переселилась в Смурова". Прежде Брайан Бойд в своей фундаментальной биографии Набокова толковал это письмо в противоположном смысле: "Они (родные) неправильно поняли рассказ, думая, что герой в самом деле умер в первой главе и что душа его тогда вошла в Смурова". Г.А. Барабтарло, со своей стороны, подозревает, что Стэйси Шифф неверно прочла письмо Набокова.

Не видев письма, я не могу уверенно утверждать, кто тут прав, но чтение Стэйси Шифф представляется мне убедительным и интересным. Такое чтение подсказывает возможность более проницательного подхода к временной и причинной структуре повествования, с помощью которого ряд загадочных описательных подробностей сюжета получит новое, непротиворечивое объяснение.

Если некий "соглядатай", застрелившийся в начале повести, захватил физическое существо Смурова (как в рассказе Уэллса "Похищенное тело"), то как объяснить, что Кашмарин, избивший "соглядатая" в завязке повести и тем доведший его до самоубийства, узнаёт его в облике Смурова в развязке? Почему узнают "соглядатая" после самоубийства и старушка-немка, сдававшая ему комнату, и хозяин книжного магазина спиритуалист Вайншток?

Здесь необходимо прибегнуть к так называемому ретроанализу, о котором любил упоминать в подобных случаях сам Набоков: при решении некоторых шахматных задач следует определять, например, последний ход противника, предшествовавший положению, данному на доске (скажем, была ли пешка на проходе). Если "соглядатай", как, по мнению Стэйси Шифф, свидетельствует письмо Набокова, действительно умер и каким-то образом переселился в обличье Смурова, то произошло это еще до начала повествования, в предыстории.

Самоубийство же, с его пародией на "Сон смешного человека", в самом деле, "соглядатаю" не удалось. В пользу такого истолкования говорит необычайное для набоковских героев отсутствие у повествователя каких-либо воспоминаний детства. Дальше единственного университетского года и отъезда из России память "соглядатая" не простирается. Есть и отчетливая, недвусмысленная деталь в описании "соглядатая" до покушения на самоубийство. Уже тогда, а не только после "самоубийства" повествователь был "соглядатаем".

Он стал им после той своей смерти, которая произошла до начала повести, а не после выстрела, разбившего кувшин с водой. Возвращаясь на рассвете от Матильды Кашмариной, до самоубийства, он размышлял об этой своей необычайной зрячести: "...человеку, чтобы счастливо существовать, нужно хоть час в день, хоть десять минут существовать машинально. Я же, всегда обнаженный, всегда зрячий, даже во сне не переставал наблюдать за собой, ничего в своем бытии не понимая, шалея от мысли, что не могу забыться, и завидуя всем тем простым людям - чиновникам, революционерам, лавочникам, - которые уверенно и сосредоточенно делают свое маленькое дело. У меня же оболочки не было".

Это, разумеется, картина того существования после смерти в виде обнаженного, бессонного, всевидящего и отчужденного глаза, которое позже Набоков описал в стихотворении "Око" (навеянном образом из рассказа Эдгара По "Разговор Моноса и Уны"): "К одному исполинскому оку - / без лица, без чела и без век, / без телесного марева сбоку - / наконец-то сведен человек".

Есть в повести о соглядатае и точное указание на то, что имя "Смуров" принадлежало повествователю и до его "самоубийства". Приходя в себя в больничной палате, он "все помнил - имя, земную жизнь - со стеклянной ясностью..." Следовательно, отчуждение от имени произошло еще прежде: тогда, когда душа умершего безымянного персонажа - в восстанавливаемой предыстории повести - вселилась в тело Смурова.

Весь сюжет "Соглядатая", с его посмертным отчуждением от тела и имени, таким образом, развивает основные мотивы известного "летейского" стихотворения Мандельштама: "Я в хоровод теней, топтавших нежный луг, / С певучим именем вмешался, / Но все растаяло, и только слабый звук / В туманной памяти остался. // Сначала думал я, что имя - серафим, / И тела легкого дичился, / Немного дней прошло, и я смешался с ним / И в милой тени растворился..."

Таким образом, тематическая функция покушения на самоубийство в повести заключается в том, что, коренным образом отделив имя и тело Смурова от души "соглядатая", иллюзия "второй смерти" способствовала - после долгих мытарств двойничества в состоянии, которое невропатологи и оккультисты называют "автоскопией", - воссоединению "соглядатая" и Смурова в обновленном и освобожденном воображении героя, осознавшего прежде непонятный ему смысл его бытия как посмертного и потому свободного.

Исследователю творчества Набокова книга Стэйси Шифф даст немало подобных мельком упомянутых фактов и зорких наблюдений, ценных для понимания самых загадочных набоковских тем, образов и сюжетов.

Литература факта в наши дни главенствует в искусстве слова: выходят в свет отлично написанные биографии и исторические труды, но большая часть их трактует о политических или идеологических фигурах, о вождях, политиках, пророках, боготворимых шарлатанах, всесильных палачах и бессильных мучениках истекшего века. Разоблачение лжепророков и прошлых заблуждений полезно, а иногда и прекрасно с художественной точки зрения. Но тщетно ищем мы книги о героях или о людях "истинно прекрасных". Даже поэты перестали о них писать, что уж говорить об историках.

Стэйси Шифф написала книгу об истинно прекрасной и героической женщине и ее повседневном праздничном труде - жены Набокова, музы, читательницы, помощницы в большом и малом, хранительницы бездомного очага и порога, водительницы автомобиля и судьбы, партнера в шахматной игре и в других, нездешних играх, наставницы и матери его сына .

Два поворотных пункта особенно ярко рисуют подвиг жены. Один из них подан у Стэйси Шифф вкратце, с весьма осторожным и, очевидно, сглаженным выбором событий и имен.Зато другой описывается в мельчайших эмоциональных и деловых подробностях (за исключением, кажется, одного небольшого, но характерного эпизода).

Впрочем, приемы умолчания в этой книге тоже хороши, во всяком случае, с художественной точки зрения. Какова бы ни была их идеологическая или бытовая подкладка, они способствуют напряженности документального рассказа.

Первым поворотом было почти чудесное избавление семьи Набоковых в 1940 году от неминуемой гибели в Европе; вторым - спасение, публикация и волшебный успех книги под названием "Лолита", освободившей писателя от поденного преподавательского труда.

Побегу Набоковых из рушившейся Франции, описанному в " Других берегах " на фоне соприродной ему шахматной задачи, посвящено немало страниц в разных книгах. Один мой бывший гарвардский однокашник, автор книги о Гайто Газданове, довольно натянуто ставит своего героя в нравственный пример Набокову:

Набоков отказался дать подписку о лояльности, чтобы не быть мобилизованным, оттого, дескать, и должен был покинуть Францию

Но в отличие от газдановского биографа, а может быть, и от самого Газданова, Набоков знал цену не только "Германии громкого Гитлера", но и "Франции молчаливого Мажино". Здесь нельзя не признать задним числом пророческой одну из многочисленных ошибок Эндрю Фильда в его книге "VN": он назвал уже французское правительство 1939-1940 годов "правительством Виши". У него же описано нелепое или деланное недоумение Зинаиды Гиппиус, всё спрашивавшей Набокова: "Вы уезжаете в Америку? Почему вы уезжаете?"

Так и о. Иоанн Шаховской, подобно Карсавину считавший, что евреи должны "сораспяться Христу ", советовал В. Е. Набоковой в 1937 году не уезжать с сыном из Германии, а остаться и принять муки. (Проповедь будущего архиепископа Сан-Францисскского по поводу немецкого вторжения в СССР, напечатанную в берлинском "Новом слове" 29 июня 1941 года, мне показал когда-то мой йельский сослуживец С.-С., бывший сотрудник Остамта, принадлежавший к карловацкой церкви и ставленников московской патриархии не жаловавший. Я читал недавно, что теперь эта проповедь доступна и в России читателям журнала "Истинное православие". Набоковы о ней, очевидно, не знали, иначе вряд ли согласились бы принять владыку Иоанна, когда он пожелал увещевать отпавшего от церкви писателя в его швейцарском уединении. )

До падения Франции Набокову угрожала еще большая опасность, чем его жене и сыну

В любую минуту он мог быть мобилизован или интернирован в одном из тех французских концлагерей для иностранных беженцев, которые описал Кестлер в книге "The Scum of the Earth" ("Сор земли"). Так как денег на билеты для всей семьи не было, вставал вопрос, не уехать ли Набокову в Америку сначала одному.

"Антисемитам, - пишет Стэйси Шифф, - колебания Набокова по этому поводу пришлись очень на руку" (в определенных кругах считалось, да и сейчас считается, что Набоков рад был бы сбежать от жидовки жены и жиденка сына).

Однако, даже если бы Набоков и решился на этот шаг, французы все равно отказали бы ему в визе на выезд. Деньги на билеты в конце концов были собраны среди русских евреев Парижа и друзей Набокова. Половину их стоимости оплатила американская организация помощи еврейским беженцам HIAS, да и французский корабль "Шамплен", на котором они предполагали плыть за океан, был зафрахтован этой организацией. Кажется, и визы на въезд в США были получены по еврейской, а не по русской квоте. Во всяком случае, так рассказывал сыгравший не последнюю роль во всех этих хлопотах композитор Николай Дмитриевич Набоков , который в 1976 году в Иерусалиме - с несвойственной ему застенчивой улыбкой - вспомнил оброненные когда-то мимоходом слова своего кузена: "Все-таки если бы не Ника , мы бы погибли".

Визу на выезд из Франции добыла для Набокова его жена, которой, как пишет ее биограф, пришлось для этого поступиться своим непреложным нравственным правилом: честностью в делах.

Еще в первой части книги, описывая честность как "почти религиозный принцип" у Веры Евсеевны и у ее отца, Стэйси Шифф очень к месту цитирует слова Мандельштама из "Шума времени ": "Отец часто говорил о честности деда как о высоком духовном качестве. Для еврея честность - это мудрость и почти святость".

Но В. Е. Набокова была знакома, вероятно, еще по своей службе в представительствах Франции в Берлине, с некоторыми особенностями французского бюрократического делопроизводства, неповоротливый деспотизм которого, к счастью, ограничен почти повсеместным взяточничеством. Жизнь великого писателя и его семьи была спасена с помощью двухсот франков: "...после нескольких месяцев ходатайств, просьб и брани, удалось впрыснуть взятку в нужную крысу в нужном отделе, и этим заставить ее выделить нужную visa de sortie…" (" Други е берега ").

Биограф Газданова (заслуживавшего лучшей судьбы) написал ханжескую ерунду по пустяковому с исторической и моральной точки зрения поводу "удостоверения лояльности". Вряд ли "верность Франции", которая, уже изменив Чехословакии, в сороковом году ждала только случая изменить самой себе, может служить нравственным мерилом бесподданного, бесправного и ничем ей не обязанного русского писателя-эмигранта.

Но был и другой, серьезный и все еще не оконченный "старинный спор"

По адресу таких людей, как Набоковы, звучали более тяжкие, более обидные своей несправедливостью и более памятные исторические упреки. Ахматова в не лучших своих стихах попыталась превратить беду русской внутренней эмиграции ("Вместе с вами я в ногах валялась / У кровавой куклы палача") - в добродетель:

"Нет! И не под чуждым небосводом, / И не под защитой чуждых крыл - / Я была тогда с моим народом, / Там, где мой народ, к несчастью, был". Сорока годами раньше она хоть и писала "надменно", что вечно жалок ей изгнанник, темна дорога странника и "полынью пахнет хлеб чужой", но признавала, что белый эмигрант из страны, где мучают людей и растлевают детей, был прав перед "красными башнями родного Содома": "...праведник шел за посланником Бога, / Огромный и светлый, по черной горе".

В 1965 году Набоков сказал, выступая по нью-йоркскому телевидению: "Когда я читаю стихи Мандельштама , сочиненные под проклятой властью этих зверей, я чувствую какой-то беспомощный стыд за то, что я так свободно живу, и думаю, и пишу, и говорю в свободной части мира. - Это единственное время, когда свобода горька". В своем счастливом зарубежье Набоков чувствовал укор совести только тогда, когда думал о мученическом венце Мандельштама .

Но Мандельштам был бездетен

Долг может требовать личного самопожертвования, но не принесения ребенка в жертву Молоху высшего принципа. При таких обстоятельствах все моральные дилеммы становятся единорогами, как сказал набоковский Адам Круг. Удел сына Ахматовой, пережившего лагерь, войну и снова лагерь, чтобы прославиться созданием на русской почве одной из тех животноводческих идеологий, которые выводил с помощью отдаленной гибридизации ХХ век, едва ли не страшнее судьбы погибшего на фронте сына Цветаевой.

В одном месте своей книги Стэйси Шифф не без удивления пишет, что даже С. А. Карлинскому не удалось убедить В. Е. Набокову в достоинствах Цветаевой - "женщины, совмещавшей брак, материнство и литературное поприще" (не могу заставить себя перевести дословно англо-американское выражение "literary career").

В самой Набоковой была несгибаемая гордость, воспрещавшая ей в тяжелые времена жаловаться на "быт" и "среду"

Она говорила о Цветаевой: ее печатали в эмиграции не меньше, чем других, и жилось ей не хуже, чем другим, "но в письмах у нее все время повторяется все та же не очень располагающая к ней ноющая нота". Заметно, однако, что Веру Евсеевну угнетало зависимое положение Набокова в качестве профессора колледжа, невозможность всецело отдаться литературному труду и любимым занятиям, недостаточная признанность, провинциальная, хоть и живописная Итака с ее долгими льдистыми зимами и - не в последнюю очередь - то, что ограниченность в средствах не позволила им дать сыну все те радости детства и отрочества, которые сами они знали до революции.

Тут-то пришла "Лолита", а за нею продюсер Гаррис и режиссер Кубрик, материализовавшись из пророческого сна молодого Набокова, в котором ему явился покойный чудак-дядя Василий Иванович Рукавишников , пообещав вернуться в обличье двух клоунов, "Гарри и Кувыркина", и возместить свое наследство, утраченное любимым племянником в 1917 году .

Стэйси Шифф живо описывает ставшее легендарным происшествие на улице Сенека (названной не по имени старшего или младшего Луция Аннея, а в память местного индейского племени): осенью 48-го года Вера выхватила из "бледного пламени" жестяного чана, в котором горели палые листья, первую рукопись "Лолиты" и ногами затоптала огонь, уже охвативший страницы: "Отойди отсюда! Мы это сохраним" ("Get away from here! We are keeping this").

В последовавшие годы, когда работа над "Лолитой" у Набокова не клеилась, она еще несколько раз останавливала аутодафе "Жуаниты Дарк"... Зато халтурных стокгольмских издателей "Лолиты" она впоследствии судом заставила сжечь весь тираж чудовищного шведского перевода.

Наконец, книга была завершена, и тогда началась эпическая борьба за публикацию "Лолиты", за утверждение ее художественного права на существование и за вызволение ее из когтей парижского издателя порнографической литературы. Здесь Стэйси Шифф держит читателя, хоть тот и знает, что все хорошо кончилось, в неослабевающем напряжении, описывая грандиозный прием, устроенный издателями Вейденфельдом и Никольсоном в лондонском "Ритце" в честь Набоковых, которых в Англии повсюду сопровождали телохранители и полицейские агенты в штатском, а журналисты - преждевременно - фотографировали за решеткой гостиничного лифта. Прием происходил в ту ночь, когда британское правительство решало, подвергнуть ли издателей судебному преследованию.

Доброжелатель из парламентской комиссии сообщил Вейденфельду по телефону о том, что правительство решило не подавать в суд. Вскочив на стол, Никольсон оповестил об этом триста пятьдесят гостей, восторженные клики которых "были слышны за несколько кварталов". "Вейденфельд вспоминал, что Вера вытерла глаза батистовым платком". Кажется, это единственный эпизод в книге, когда мы видим Веру в слезах. После смерти Набокова она только один раз проявила отчаяние, - сказав сыну : "Давай наймем аэроплан и разобьемся".

Оба умели летать

Передо мной лежит сейчас не совсем обычный экземпляр "Лолиты": перепечатка парижского издания "Олимпия Пресс", сделанная по особому разрешению иерусалимским книжным агентством Стейнмацкого в 1958 году для исключительного распространения в Израиле. Годом раньше я читал два зелененьких парижских томика, не отходя от книжной стойки: они стоили половину моего месячного бюджета.

Владелец "Олимпии" с раздражением пишет в мемуарной статье, что ему досталось на орехи за эту перепечатку от владельца американских прав на "Лолиту" Минтона (которому, как рассказывает Стэйси Шифф, посоветовала взяться за публикацию скандальной книги бывшая парижская хористка...). "Я к этому делу не был причастен, потому что г-жа Набокова заставила нас предложить права Стейнмацкому. Я так и сказал, но никто и не подумал передо мной извиниться" (Морис Жиродиа, "Грустная, неизящная история Лолиты").

Счастливы вдовы, которые не сочиняли ни объяснительных, ни оправдательных, ни обвинительных воспоминаний

Другие прошли и еще не раз пройдут по следу двух сплетенных вечным вензелем жизней. Вера Евсеевна написала предисловие к сборнику стихотворений Набокова, указав на основную их тему "потусторонности", и перевела на русский язык "Бледный огонь":

"Ты слышишь этот странный звук?" "Это ставень на лестнице, мой друг". "Этот ветер! Не спишь, так зажги и сыграй Со мною в шахматы". "Ладно. Давай". "Это не ставень. Вот опять. В углу". "Это усик веточки скребет по стеклу". "Что там упало, с крыши скатясь?" "Это старуха-зима свалилась в грязь". "Мой связан конь. Как тут помочь?" Кто мчится так поздно сквозь ветр и ночь? Это горе поэта, это - ветер во всю свою мочь, Мартовский ветер. Это сын и дочь.

В сотрудничестве с Г. А. Барабтарло она написала статью об открытом ею еще в пятидесятые годы неизвестном источнике "Пиковой дамы" у Ф. де ла Мотт Фуке. Статья эта останется в пушкинистике.

Однажды в гостях у А. А. Штейнберг в Иерусалиме, смеясь какой-то литературной шутке, Н.Д. Набоков сказал: "Как ему было бы приятно за этим столом! Как он любил такие разговоры! Но она, - шепотом, - Вера, она его держала за письменным столом, она говорила: твое дело - писать! Но, конечно, без нее он не написал бы и десятой доли того, что написал..."

В последнем абзаце вступления к своей книге Стэйси Шифф нашла верные слова о том, кто была Вера: "С самых ранних лет до последних дней жизнь Веры Набоковой была пропитана литературой, к которой у нее был абсолютный слух, изумительная память и чувство почти религиозного преклонения. Но она не была писательницей. Она была просто жена (She was just a wife)".

«Большинство моих произведений посвящено моей жене, и ее изображение часто воспроизводится во внутренних зеркалах моих книг путем загадочно-отраженного света», - сказал Набоков в интервью 1971 года. История любви и брака Владимира Набокова (1899-1977) и Веры Набоковой (Слоним; 1902-1991) разворачивается на двух континентах и, по крайней мере, на пяти языках. Эта история нова и не нова в зависимости от того, к каким обращаться источникам. Брайен Бойд анализирует многие страницы брака Набоковых в своей двухтомной биографии писателя. Из-под пера Стейси Шифф вышла иная версия отношений «господина Гения и его супруги». «Письма к Вере», с любовью подготовленные к публикации и прекрасно аннотированные Ольгой Ворониной и Брайеном Бойдом, - огромное событие в истории русской и американской культуры.Воронина и Бойд повесили платья, пиджаки и халаты на пустые вешалки в посмертном гардеробе четы Набоковых.

Это, прежде всего, письма о любви, любовные письма, письма о любви всему вопреки. Владимир пишет Вере с горением молодого поэта и изощренностью словесного мага. Вот двадцатичетырехлетний Владимир, пишущий почти двадцатидвухлетней Вере из Праги в Берлин в канун 1924 года: «Я тебя очень люблю. Нехорошо люблю (не сердись, мое счастье). Хорошо люблю. Зубы твои люблю». А это из письма Набокова жене, написанного в Париже 7 апреля 1937 года: «I dreamt of you this night . Я тебя видел с какой-то галлюцинационной ясностью <...> Я чувствовал твои руки, твои губы, волосы, все <…>». Наконец, вот послание Владимира к Вере от 10 апреля 1970-го, в те поздние годы их брака, когда Набоковы почти не расставались: «Золотоголосый мой ангел (не могу отвыкнуть от этих обращений)».

КоЛибри, 2018

«Настоящая аристократка духа, а не имени» - так сестра Набокова Елена Сикорская назвала Веру Набокову в полном негодования письме 1979 года, адресованном Зинаиде Шаховской. Резкая, решительная и бесстрашная, с безукоризненно убранными серебряно-седыми волосами и царской осанкой, с упрятанным в ридикюль заряженным пистолетом, в другой жизни Вера Слоним могла бы стать комиссаром искусств или премьер-министром Израиля. Но она охраняла от мира - и представляла миру - только одно царство «у моря», которым управлял сам Владимир Набоков. 24 августа 1924 года, за восемь месяцев до их бракосочетания, Владимир пишет Вере: «...Ты понимаешь каждую мысль мою - и каждый час мой полон твоего присутствия, - и весь я - песнь о тебе... Видишь, я говорю с тобой, как Царь Соломон».

Вера состояла в дальнем родстве с основателем Слонимской хасидской династии и учредителем фирмы Marks & Spencer . Ее родители, Слава Фейгина и Евсей Слоним, принадлежали к поколению российских евреев, воспитанных на идеалах Хаскалы, которые успели испытать на себе действие паллиативных реформ 1860-х - 1870-х годов, а потом, в конце 1880-х, стали свидетелями того, как евреи Российской империи лишились фантомных надежд на эмансипацию. Для русских евреев поколения родителей Веры Слоним, получивших меру светского образования, русская культура была подобием святилища, но синагога оставалась - Храмом. После постановления 1889 года Евсей Слоним оставил адвокатуру, отказавшись креститься - даже pro forma - и даже отринув возможность перехода не в православие, а в лютеранство или методизм, к которой прибегали некоторые российские евреи.

Получив в Петербурге первоклассное европейское воспитание и оказавшись в Берлине в начале 1920-х, сестры Слоним ощущали себя не меньшими европейками, чем другие образованные эмигрантки из России. Иная молодая еврейка, выходящая замуж за христианина, могла бы последовать примеру Кати Манн (урожденной Принсгейм) и перенять не только фамилию, но и религию мужа. Но Вера унаследовала от отца преданность памяти, крови и духу предков. Сестры Веры Слоним тоже вышли замуж за неевреев или вступили с неевреями в гражданский брак. Старшая сестра Веры, Елена Массальская (1900-1975), обратилась в католичество, вышла замуж за русского князя польско-литовского происхождения, а позднее с огромным трудом вырвалась из нацистской Германии. В письме Веры к старшей сестре, датированном 4 декабря 1959 года и написанном по-французски, расставлены чрезвычайно важные акценты: «Знает ли Микаэль <Михаил, сын Елены>, что ты еврейка и что, соответственно, он сам - полуеврей? <…> Имей в виду, что мой вопрос не имеет никакого отношения ни к твоему католичеству, ни к религиозному воспитанию, которое ты могла дать своему сыну <…> если М. не знает, кто он, то мне незачем с тобой видеться <…>».

Познакомились бы Вера и Владимир, если бы жили не в веймарском Берлине, а в Петрограде-Ленинграде? Хотя шансы их сближения в эмиграции были выше, чем в Совдепии, вероятность того, что потомок знатного дворянского рода женится на девушке еврейского происхождения, была ниже, и при этом предполагалось, что семья жениха будет настаивать на обращении невесты в христианство. Но Владимир Набоков был человеком необыкновенным, и принципиальность его публичного поведения исходила не только от воспитания и либеральных родителей, но и от личных предпочтений. (Неизвестно, знал ли Набоков, что один из его прадедов по материнской линии, военный врач Николай Козлов, был сыном обратившегося в православие еврея.) «<Мой отец> целиком разделял резкое неприятие его отцом антисемитизма, был во многом близок еврейской культуре - что было нетипично для молодого человека его времени и окружения», - сказал мне Дмитрий Набоков в интервью 2011 года.

Уже в ноябре-декабре 1923 года Владимир посылает Вере длинные страстные письма. Из письма от 8 ноября 1923 года: «Я клянусь <…> что так как я люблю тебя мне никогда не приходилось любить, - с такою нежностью - до слез, - и с таким чувством сиянья. <…> Я люблю тебя, я хочу тебя, ты мне невыносимо нужна». Хотя глубокое взаимообогащение евреев и неевреев не было новым явлением в кругах русской интеллигенции, даже русские эмигранты, известные своими публичными проявлениями филосемитизма, приватно выражали негодование по поводу браков русских аристократов и евреек. Иван Бунин, один из кумиров юного Набокова, в годы одесской молодости был женат на полуеврейке. В эмиграции Бунина окружали еврейские знакомые, и в годы войны он укрывал евреев у себя на вилле. Но в дневниках 1920-х годов Бунин позволил себе такое высказывание: «<Князь Владимир Аргутинский-Долгоруков> проводил меня до дому, дорогой рассказал о кн<язе> Голицыне, который в Берлине женился на еврейке - за 75 т. марок <т.е. примерно 6000 долларов в пересчете на теперешнюю себестоимость>. Эти браки теперь все учащаются, еврейки становятся графинями, княгинями - добивают, докупают нас» (7 апреля 1922 года). В записи Бунина, сделанной за год до знакомства Веры и Владимира, слышно предчувствие той настороженности, с которой многие отреагируют на выбор Набоковым невесты-еврейки.

15 апреля 1925 года в Вильмерсдорфской ратуше в Берлине состоялась гражданская церемония бракосочетания Веры Слоним и Владимира Набокова. Баронесса Мария Корф, бабушка Набокова, поинтересовалась: «А какого она вероисповедания?» Линия Веры Слоним соответствовала убеждениям большинства евреев-эмигрантов из России, бывших и остававшихся одновременно иудеями и людьми русской культуры. Супруги Набоковы не были набожны в традиционном общинно-религиозном смысле этого понятия, и, судя по всему, в браке был достигнут практический компромисс.

II.

Начиная с 1920-х годов некоторые из родственников Набокова и его коллег по эмигрантскому литературному цеху вели кулуарные разговоры о влиянии еврейки-жены на жизнь и карьеру писателя. Публикация книги Зинаиды Шаховской «В поисках Набокова» (1979), по ее собственному признанию, написанной «против Веры» (в этой фразе сквозит убийственный для автора книги каламбур «против веры»), разбередила старые раны. Показательно письмо, которое Игорь Кривошеин (1899-1987) отправил Шаховской после прочтения книги. Дважды эмигрант, ровесник Набокова, петербуржец, боевой офицер, высокопоставленный масон, в годы войны Кривошеин был участником французского Сопротивления и спасал евреев. Он был задержан гестапо в 1944-м, содержался в Бухенвальде, был освобожден в 1945 году. После войны Кривошеин вместе с семьей вернулся в Россию и вскоре был арестован. Только в 1974 году Игорь Кривошеин и его жена вернулись во Францию. Я привожу эти сведения, чтобы воссоздать контекст письма Кривошеина Шаховской от 4 августа 1979 года. Кривошеин пишет о молодости Набокова: «<…> в частности, явная бездуховность Н. оказывается была не всегдашней, вернее даже не бездуховность, а антицерковность <…> Мама моя встречала Н<абокова> в Берлине, он её хвалил за чистый русский язык, и рассказывала она, как у неё на глазах Н. оказался после женитьбы совершенно enjuivé <“объевреившимся”, от французского глагола enjuiver >. Видимо это многое объясняет в отходе от себя - как бы из супружеского джентльменства». Что кроется за этим начиненным предрассудками французским причастием прошедшего времени, употребленным русским интеллигентом - дважды эмигрантом - в частном письме, которое сохранилось в архиве Амхерстского колледжа? Другой современник Набокова Юрий Иваск, поэт и профессор-русист, испытавший в послевоенной Америке горечь двойной жизни гея, высказался с особой чувствительностью в письме к Шаховской от 19 августа 1979 года: «Никакого антисемитизма, но все же Вере могло быть не по себе в кругу русских, очень русских…»

В 1990-е - 2000-е годы - первые два десятилетия после смерти матери - Дмитрий Набоков,как правило, уходил от вопроса, отвечая журналистам и исследователям, что у него и у его родителей не было «религии». Исследователям смешанных браков хорошо известно, что не разрешенные родителями вопросы и противоречия выплескиваются на поверхность при рождении детей. В декабре 2011 года в Монтрё я спросил у Дмитрия Набокова, оперного певца и переводчика: «<Г>оворили ли родители с Вами о религии?» «У нас никогда не было этой проблемы, и не было ее и у меня <…>, - отвечал Дмитрий. - Я пел по пятницам и, мне кажется, еще по субботам в замечательной… если не ошибаюсь… реформистской синагоге… в Бостоне. И мы пели из репертуара самой сложной религиозной музыки, вещи <Эрнеста> Блоха». (Речь идет об одной из старейших в Новой Англии синагог Temple Ohabei Shalom , известной своими музыкальными программами.) Тот факт, что во второй половине 1940-х годов сын Набоковых пел «Мессию» Генделя в хоре протестантской церкви и еврейскую литургическую музыку в синагогальном хоре, говорит о том, что вопросы религиозной идентичности не потеряли своего значения после рождения сына Набоковых.

Женитьба на Вере Слоним, несомненно, изменила жизнь Владимира Набокова. Мне уже доводилось высказываться о влиянии Веры Набоковой на мировоззрение и творческую эволюцию мужа. Вопрос о возможном воздействии религиозно-философских традиций иудаизма на метафизические и этические представления Набокова не может рассматриваться с точки зрения прямых причинно-следственных отношений; он сложнее и поливалентнее. Уже в ранние 1920-е годы Набоков живо интересовался еврейской религиозной культурой, чему свидетельством, к примеру, ранний рассказ «Пасхальный дождь» (1924). В этом рассказе Набоков в образе Жозефины Львовны, быть может, намекает на сестру Бориса Пастернака Жозефину Пастернак и одновременно откликается на книгу Леонида Пастернака «Рембрандт и еврейство в его творчестве», изданную в Берлине в 1923 году и восторженно воспринятую классиком новоивритской поэзии Хаимом-Нахманом Бяликом.

Если рассматривать супружество ВеН/VéN и ВН/VN в зеркалах сочинений Набокова, то замечаешь, что писатель дает своему «представителю» Федору Годунову-Чердынцеву, русскому аристократу, женатому на полуеврейке, возможность испытать переход от общих мест либерального гуманизма о равенстве всех людей к острому чувству «личн<ого> сты<да>, оттого что молча выслушивал мерзкий вздор Щеголева» - здесь речь идет о вычитанных в «Протоколах сионских мудрецов» речениях отчима Зины Мерц. Еврейские радости и страдания стали для Набокова не чужими, а его собственными. А для Годунова-Чердынцева?

Вера и Владимир стали родителями своего единственного сына в 1934 году в нацистской Германии, где вскоре были приняты Нюрнбергские расовые законы. Русские расисты называли Набокова «полужидом». Русская нацистская пресса призывала к тотальному очищению от «Сириных, Шагалов, Кнутов, Бурлюков» во имя национального искусства. В главе 14-й «Speak, Memory» и «Других берегов», контекстуально обращенной к Вере, Набоков пишет: «Какой бы ни была правда, мы никогда не забудем, ты и я, мы всегда будем защищать, на этом или на каком-то другом поле сражения, те мосты, на которых мы часами простаивали с нашим маленьким сыном (которому было от двух до шести лет) в ожидании поезда, проходящего под мостом». О каких поездах говорит Набоков? Везущих кого - и куда? Если задуматься о причастности этой книги к литературе о Шоа (Холокосте), то по-иному прочитывается и известное письмо Набокова к бывшему однокласснику-тенишевцу Самуилу Розову, израильскому архитектору, отправленное в 1967 году после Шестидневной войны: «Всей душой глубоко и тревожно был с тобой во время последних событий, а теперь ликую, приветствуя дивную победу Израиля».

Нацистские войска надвигались на Париж, когда Набоковы вместе с другими еврейскими беженцами уплыли из Франции на борту корабля, зафрахтованного Еврейским обществом содействия иммигрантам (ХИАС). Набоков говорил о своих первых американских годах как о счастливых или даже счастливейших. Последнее вызывает недоумение у некоторых читателей. Как же так? Враг стоял у ворот родины писателя, в Европе совершалось уничтожение европейского еврейства, а Набоков говорил о «счастье»? На самом деле в словах Набокова нет противоречия. Он говорил о «счастье» человека, быть может, даже о счастье христианина, спасшего двух евреев, которых он любил больше всего на свете, - жену и сына.

III.

Вера Набокова по праву принадлежит к числу самых прославленных «жен» в русской культуре. Однако, в отличие от Надежды Мандельштам (если взять самый известный на Западе пример), Вера не желала для себя литературной славы. Вокруг самых счастливых фотографий (таких, как известный снимок, сделанный на острове Рюген летом 1927 года) эпистолярный нимб отсутствует именно потому, что Владимир и Вера были вместе. Пробелы в довоенной переписке длиной в два-три года достаточно аккуратно корреспондируют периодам семейного счастья («безоблачного», каким Набоков его определит в 1937 году в письме любовнице) и относительного благополучия в веймарской Германии, потом детству Дмитрия и, наконец, трем тревожным годам, проведенным во Франции на пороге войны и Шоа. После февраля 1945 года в «Письмах к Вере» наступает перерыв почти в девять лет; это были годы обретения Набоковым неповторимого, трансъязычного, американского голоса. Письма к Вере почти прекращаются на рубеже 1960-х, после звездного взлета «Лолиты» и переезда в Монтрё. При чтении книги порой так не хватает голоса самой Веры, но нам остаются лишь отзвуки ее голоса и ее молчание. Где-то в конце 1960-х или начале 1970-х Вера Набокова уничтожила все, что смогла, из своих сохранившихся писем к мужу.

«Письма к Вере» можно уподобить залу ожидания еврейско-русского эпистолярного романа дальнего следования. В своем фрагментарном единстве эти письма образуют глубоко литературный текст. Для творчества Набокова в целом характерна рециркуляция мотивов и типовых персонажей. Вот письмо, отправленное из Брюсселя 22 января 1936 года: «Любовь моя обожаемая, все благополучно (правда, путешествие мое было несколько испорчено мучительной говорливостью ковенского портного, - дошедшего в своем дружелюбии до предложения мне в подарок аршинной кошерной колбасы)». В 1940 году, в «Настоящей жизни Себастьяна Найта», портной из Ковно преобразится в блуждающего по предвоенной Европе господина Зильберманна, литовского еврея, оказывающего В. неоценимые услуги. Набоков пропускает через себя, словно через легкие, дымный воздух истории.

На пожелтевших конвертах писем Набокова к еврейской музе сохранились штампы и водяные знаки, отсылающие к другим сочинителям. Особенно интригуют ежедневные письма, которые Набоков отправлял в Шварцвальд, где в санатории Вера долго поправлялась от загадочного заболевания.

Внимательное прочтение писем 1926 года, отправленных из Берлина в Санкт-Блазиен, обнажает многослойный диалог с великим романом Виктора Шкловского, который жил в Берлине одновременно с Набоковым с апреля 1922-го до июня 1923-го, после чего вернулся в Россию. 3 июня 1926 года Набоков пишет жене: «Мы встретились у Шарлоттенбургского вокзала (я в новеньких, очень широких, пепельных штанах) и пошли в зоологический сад. Ах, какой там белый павлин!» В этом письме слышно эхо «Zoo , или Писем не о любви» (1923). Шкловский написал и опубликовал «Zoo» в Берлине; его адресатом была молодая русская еврейка, выведенная в романе под именем Аля; письма самой Али - Эльзы Триоле, младшей сестры Лили Брик, - составляют около одной пятой части романа. Произведения Шкловского начала 1920-х годов и его репатриация сильно подействовали на молодого Набокова. Запрет на письма о любви нарушается им страстно, изощренно, с полемическим запалом.

При чтении «Писем к Вере» высокое напряжение творческого соревнования с современниками особенно ощутимо в беллетристически насыщенных частях переписки - летом 1926-го, осенью 1932-го, зимой 1936-го и, прежде всего, весной 1937-го. В известном письме от 30 января 1936 года Набоков описывает катастрофический ужин с Буниным. Если выделить из этого эпистолярного романа главу, в которой ткань еврейско-русского смешанного брака трещит и рвется по швам, то это, конечно же, парижская весна 1937 года. Влюбленность в Ирину Гуаданини настолько затуманила разум Набокова, что он позволил себе невероятное безрассудство по отношению к жене и сыну, которые оставались в Берлине и которым грозила реальная опасность. Как трудно читать эти письма без оскомины горькой иронии. «Какой это неприятный господин - Бунин. С музой моей он еще туда-сюда мирится, но “поклонниц” мне не прощает», - сообщает Набоков жене 1 мая 1937 года.

15 апреля 1937 года, в день двенадцатой годовщины свадьбы, Набоков пишет жене в манере, уже предчувствующей литературное междуязычие: «My love , my love , как давно ты не стояла передо мной в халатике, - Боже мой! - и сколько нового будет в моем маленьком, и сколько рождений (слов, игр, всяких штучек) я пропустил... <…> Умер бедный Ильф - и как-то думаешь о делении сиамских близнецов. Люблю тебя, люблю тебя». Илья Ильф и Евгений Петров были литературными партнерами, соавторами потрясающе популярных сатирических романов; смерть Ильфа прервала их совместную работу. Набоков размышляет здесь о природе своего собственного партнерства с Верой Набоковой. Брак Набоковых пережил испытание изменой и разлукой; шрамы и спайки невооруженным глазом видны в прозе Набокова. Вспомним, к примеру, рассказ «Облако, озеро, башня», написанный в 1937-м по следам разлуки с женой и сыном. Супружеская дисгармония, обрамленная событиями Второй мировой войны и Шоа, проникает на страницы незавершенной второй части «Дара». (Сохранившиеся страницы продолжения опубликовал в 2015 году Андрей Бабиков.) Во второй части романа Зина и Федор живут в Париже в конце 1930-х; они бедны и бездетны. У Федора тлеет романчик с французской проституткой. Зину насмерть сбивает автомобиль, и эту урбаническую смерть можно прочитать как авторское избавление от более страшной смерти (что могло ждать русскую еврейку в оккупированной Франции - Vélodrome d" H iver ?), нежели наказание жертвы за ее собственную жертвенность.

IV.

В письме к жене от 7 июля 1926 года Набоков описал членов берлинского кружка, с которыми он часто виделся в те годы: «Было не без юмора отмечено, что в этой компании евреи и православные представлены одинаковым числом лиц». Если учесть высокий процент евреев в эмигрантской литературе и культуре, а также социальные орбиты Набокова в межвоенные годы, неудивительно, что в «Письмах к Вере» действуют десятки еврейских персонажей. Бросается в глаза тот факт, что переход евреев в христианство и неакцентирование евреями своего происхождения становятся лейтмотивом в письмах Набокова к жене. 16 мая 1930 года Набоков пишет жене из Праги: «Познакомился с лысым евреем (тщательно еврейство свое скрывающим) “известным” поэтом Ратгауз <sic >». В то же время Набоков всегда с особым умилением рассказывает жене о тех случаях, когда в общении c почитаемыми им русскими писателями открываются значимые для него еврейские перспективы. 17 октября 1932 года Набоков спрашивает: «Кстати, ты, вероятно, читала ничком или полуничком на анютином диване о Блоке в “Последних новостях”, о его письмах. Знаешь, что Блок был из евреев. Николаевский солдат Блох. Это мне страшно нравится». А вот из отчета жене об общении с Александром Куприным, который проникновенно писал не только о библейских иудеях (вспомните «Суламифь»), но и о современных ему одесских евреях («Гамбринус»). 26 ноября 1932 года Набоков так описывает встречу с Куприным: «Сели друг против друга за стол, беседовали о французской борьбе, о собаках, о clown "ах и о многом другом. “Перед вами - ух, какой путь”. Между прочим, он как-то замечательно глубоко - ты бы оценила - трудно передать - говорил о евреях». Справедливости ради отметим, что Набоков, по-видимому, обходит стороной роман Куприна «Яма» или очерк «Жидовка».

В некоторых письмах к жене Набоков делится своими интуициями на предмет подколодных предрассудков. К примеру, 11 ноября 1932 года он пишет жене из Парижа о встрече с Борисом Зайцевым: «Оттуда поехал к Зайцевым: иконы и патриархи. <…> У них масса друзей евреев, но, вместе с тем, Зайцев любит просмаковать еврейский выговор. И вообще что-то в них не то, какой-то есть не очень приятный пунктик». Набоков откажется прав. В 1938 году в письме к Бунину, с которым Зайцев тогда близко дружил, Зайцев выскажется о внутреннем расколе в эмигрантском сообществе: «В общем, <Сирин> провел собою такую линию, “разделительную черту”: евреи все от него в восторге - “прухно” внутреннее их пленяет. Русские (а уж особенно православные) его не любят. “Русский аристократизм для Израиля”. На том и порешим».

После бегства в Америку аристократ Набоков (таких в Америке называли White Russians ) и его еврейка-жена оказались на новых социальных рубежах, вкусив не только изящного по форме антисемитизма англосаксонской интеллигенции, но и нескрываемых предрассудков американского мейнстрима. Во время поездок по Югу и Среднему Западу Набоков рассматривал американский расизм сквозь призму дореволюционного антисемитизма. 2-3 октября 1942 года он пишет жене из городка Хартсвилл в Южной Каролине: «К западу - плантации хлопка… <…> Сейчас время сбора - и “darkies” (выражение, которое меня коробит, чем-то отдаленно напоминая патриархальное “жидок” западно-русских помещиков) срывают его в полях, получая по доллару за сто “bushels” ». Между 11 ноября и 7 декабря 1942 года не сохранилось (или не было) писем Набокова жене. Обратимся к письму Набокова Эдмунду Уилсону, его главному американскому собеседнику, отправленному 24 ноября 1942 года: «Старик в “диванной” (на самом деле, уборной) пульмановского вагона. Многословно разглагольствует перед двумя приятными, сдержанными, неулыбчивыми солдатами-рядовыми. Главные слова в его речи: “Christ” , “hell” и “fuck” , которые завершают каждую его фразу. Жуткие глаза, черные от грязи ногти. Чем-то напомнил мне воинствующий тип русского черносотенца. Точно уловив мою мимолётную мысль, пустился в яростные нападки на евреев. “Они со своим зассанным отродьем”. Потом плюнул в раковину и промазал на несколько дюймов» (наш совместный перевод с Верой Полищук).

В подобных ситуациях Набоков старался щадить жену, особенно после переезда в Америку. Набоков - американский писатель гораздо больше пишет на еврейские темы в рассказах и романах, чем в письмах жене. Набоков не знает себе равных как в послевоенной англо-американской, так и в эмигрантской литературе 1940-х - 1950-х гг. - начиная с рассказов «Что как-то раз в Алеппо…» (1943), «Образчик разговора, 1945» (1945) и «Знаки и символы» (1948) и вплоть до романа «Пнин» (1957), в котором этика и метафизика поиска спасения в искусстве измеряются неизмеримыми еврейскими потерями и взвешиваются на сломанных весах мировой истории. Конечно же, «Пнин» - это великая университетская комедия, но последнее ничуть не преуменьшает вклада Набокова в литературу о Шоа. В Мире Белочкиной, прототипом которой послужила убитая в нацистском концлагере Раиса Блох (1898-1943?), сосредоточены счастливые воспоминания Пнина о России и первой любви. Своим присутствием не только вымышленная Мира, но и ее реальные прототипы напоминают Пнину и его творцу о том, что память есть форма послесмертия.

V.

Летом 1958 года Карл Майданс, автор знаменитой фотографии подписания капитуляции Японии на борту линкора «Миссури» в Токийском заливе, приехал в Итаку по заданию журнала «Лайф». На одном из снимков, сделанных Майдансом, Вера и Владимир бегут по дорожке с сачками для ловли бабочек.

На другом снимке профессор Набоков, отраженный в зеркале, диктует что-то усталой Вере, сидящей за пишущей машинкой, словно органист за органом. Эта фотография не только наводит на мысль о «Портрете четы Арнольфини» ван Эйка, одной из любимых картин Набокова, но и возвращает к мысли о постоянном присутствии Веры в вогнутых и выпуклых зеркалах Владимира. В зеркалах Владимира Набокова именно Вера Слоним была главным адресатом - персонажем - героиней вселенной Набокова, чему свидетельством - подаренная русскоязычным читателям книга «Письма к Вере».

Вера спасла мужа от гоголевского самоуничтожения и суицидного отчаяния Маяковского. «Любовная лодка разбилась о быт», - писал советский «тезка» («my late namesake» ) Набокова в предсмертной записке. Вера, как могла, охраняла Владимира от подлости и пошлости повседневной жизни. После кризиса 1937 года - и переезда в Америку - она стала его ассистентом, литературным агентом, пресс-секретарем. Она вела литературные дела мужа с большим умением и беспощадностью к его недоброжелателям. Когда «Лолита» прославила Набокова на весь мир, Вера сделалась искусным пиарщиком, управлявшим имиджем своего мужа. После смерти Набокова она перевела на русский «Бледный огонь» и старалась, как могла, влиять на растущую индустрию набоковедения. Она стала куратором наследия Владимира Набокова, а потом передала свои обязанности Дмитрию Набокову. Теперь все трое покоятся в одной могиле на кладбище в Кларане, неподалеку от могил Сидни Чаплина и его жены Генриетты и Оскара Кокошки и его жены Ольги.

В заключение я позволю себе вернуться к встрече с Дмитрием Набоковым в Монтрё в декабре 2011 года. Невозможно было представить, что сыну Веры и Владимира оставалось всего два месяца жизни. Уже в самом конце беседы, перед тем как разговор зашел о крепком кофе, пирожных и литературных премиях, Дмитрий сказал мне: «My mother did more for my father as a person and a writer than anyone else in the world could have» .

В любви Веры к Владимиру русский романтический идеализм соединялся с еврейской неоглядной преданностью и американским ноу-хау. Музы прощают поэтов, даже если они не в силах забыть их прегрешения. Иначе не было бы ни искусства, ни литературной мифологии.

2 июля 1977 года, когда Вера и Дмитрий Набоковы возвращались в Монтрё из Лозаннской больницы, где умер Владимир Набоков, Вера сначала удрученно молчала, а потом сказала сыну: «Давай возьмем напрокат самолет и разобьемся».

Еврейские музы плачут последними…

Владимир Набоков. Письма к Вере. Под ред. Ольги Ворониной и Брайена Бойда. - М., КоЛибри, 2018. 790 с.



Загрузка...